Несколько примеров речевого приема "доведение до абсурда". Саймиддинов А.К. Онтологическая возможность преодоления абсурда Абсурд жизни, который вечен и неизбежен

Наш век - это, по сути, век абсурда. Поэты и драматурги, художники и скульпторы провозглашают, что мир - неорганизованный хаос, и так изображают его в своих произведениях. Политики любого рода - правые, левые и центристы - пытаются придать царящему в мире хаосу слабое подобие упорядоченности; пацифисты и милитаристы едины в абсурдной вере в то, что немощными человеческими усилиями можно преодолеть чрезвычайные ситуации (с помощью средств, которые очевидно должны все погубить). Философы и прочие будто бы ответственные люди в правительственных, научных и церковных кругах (когда они не прикрываются узкой специализацией или бюрократизмом) лишь подтверждают тезис о ненормальном положении современного человека и созданного им мира и советуют предаться дискредитировавшему себя гуманистическому оптимизму, безнадежному стоицизму, слепому экспериментаторству или иррационализму либо рекомендуют отдаться самоубийственной вере в «веру».

Но ведь искусство, политика и философия наших дней - это отражение жизни, и если они поражены абсурдностью, то в большой мере потому, что сама жизнь стала абсурдной. Самым поразительным примером абсурдности был, конечно, гитлеровский «новый порядок», когда «нормальный», «цивилизованный» человек одновременно мог быть изощренным и трогательным исполнителем Баха (Гиммлер) и высококвалифицированным палачом миллионов. Сам Гитлер был абсурдистом, поднявшимся из ничтожества к мировому господству и обратившимся снова в ничто. Он оставил после себя потрясенный мир, достигнув своего «успеха» только потому, что он, пустейший из людей, был воплощением пустоты своего времени.

Сюрреалистический мир Гитлера в прошлом, но мир так и не вышел из периода абсурдности

Сюрреалистический мир Гитлера в прошлом, но мир так и не вышел из периода абсурдности. Напротив, мир болен все той же болезнью, хотя она протекает менее бурно. Люди изобрели оружие, которое, подобно нацистскому евангелию разрушения, является отражением нигилизма, царящего в душах людей. В тени этого оружия человек стоит парализованный, между двумя крайностями: внешней силой и беспрецедентной в истории беспомощностью. В то же время бедные и «обездоленные» мира сего пробудились к сознательной жизни и стремятся к изобилию и привилегиям; те же, кто их уже имеет, тратят жизнь среди тленных вещей, или разочаровываются и умирают от отчаяния и скуки, или совершают безумные преступления. Кажется, мир разделился на тех, кто ведет бессмысленный, пагубный образ жизни, не сознавая этого, и на тех, кто, осознав это, приходит к сумасшествию и самоубийству.

Наше время - время абсурда, когда непримиримое соседствует бок о бок, иногда в душе одного и того же человека; когда все кажется бессмысленным; когда все разваливается, потому что утрачен центр, связующий это «все». Верно, конечно, и то, что повседневная жизнь внешне течет, как обычно, хотя вызывает подозрение ее горячечный темп; кажется, что человек способен «продержаться», протянуть со дня на день. Трудно за это упрекать, современная жизнь нелегка и малоприятна. Однако тот, кто мыслит, кто задается вопросом, что же под обманчивым покровом современности в нашем странном мире на самом деле, никогда не сможет почувствовать себя хотя бы относительно уютно, никогда не примет этот мир за «нормальный».

Мир, в котором мы живем, - ненормальный

Мир, в котором мы живем, - ненормальный. Как бы ни ошибались «прогрессивные» поэты, художники и мыслители, в какие бы преувеличения и противоречия они ни впадали, какие бы ложные объяснения ни предлагали, они правы по крайней мере в одном: с современным миром что-то «не так». Это первое, чему мы можем научиться у абсурдистов.

Абсурдизм - это симптом, говорящий, в каком духовном состоянии находится современный человек. Можно ли вообще понять абсурд? Абсурд по своей сути поддается лишь безответственному либо софистическому подходу, и с таким подходом мы сталкиваемся не только у художников, им охваченных, но и у так называемых серьезных мыслителей и критиков, пытающихся объяснить или оправдать абсурд. В большинстве манифестов «экзистенциализма» и в критических исследованиях современного искусства и драматургии видно, что способность мыслить в них совершенно отринута и строгие критерии заменены смутными «симпатиями» или «вдохновениями», а также сверхлогическими (если не алогическими) доказательствами, в числе которых «дух времени», неясные «творческие» импульсы или индетерминированное «сознание». Но это не доказательства: в лучшем случае - плоды рационализма, в худшем - простой жаргон. Если пойдем этим путем, то мы глубже «воспримем» абсурдистское искусство, но едва ли глубже поймем его. Впрочем, абсурдизм вряд ли возможно понять вообще в его собственных терминах, потому что понимание - это осмысление, а осмысление - прямая противоположность абсурда. Если мы хотим понять абсурдизм, то мы должны взглянуть на него извне, избрав такую точку зрения, от которой происходит слово «понимание». Лишь таким образом мы сможем разогнать интеллектуальный туман, которым окутывает себя абсурдизм, отражая всякий разумный подход нападением на разум. Короче говоря, мы должны посмотреть на абсурдизм с точки зрения веры, противоположной вере абсурдистов, и напасть на абсурдизм во имя истины, которую он отрицает. И тогда мы обнаружим, что абсурдизм, помимо своей воли, подтверждает - скажем об этом в самом начале - христианскую веру и истину.

Философия абсурда ничего оригинального из себя не представляет - это полное отрицание, и характер этой философии целиком и полностью определен тем, что она пытается отрицать. Абсурд в принципе невозможен вне связи с тем, что считается не абсурдным; тот факт, что мир утратил всякий смысл, может быть понятен только тем людям, которые некогда верили, что мир имеет некий смысл, и имели для этого основания. Абсурдизм невозможно понять вне его христианских корней.

Христианство - в высшем смысле этого слова - это осмысленность

Христианство - в высшем смысле этого слова - это осмысленность, потому что Бог христиан является повелителем всего во вселенной, как в отношении вне Его, так и внутри Самого Себя, Того, Кто есть начало и конец всей твари. Искренно верующий христианин видит эту Божественную связь во всех областях своей жизни и мысли. Для абсурдиста - все разваливается, включая его собственную философию, которая может быть лишь недолговечным явлением; для христианина все взаимосвязано и друг другу соответствует, включая вещи несовместимые. Бессмысленность абсурда - это, в конце концов, часть более высокой осмысленности (если бы было иначе, то об абсурдизме вообще не стоило говорить).

Второе из затруднений, с которым мы сталкиваемся, касается подхода к исследованию. Недостаточно - если мы хотим понять абсурдизм - отвергнуть его из-за его ошибочности и того, что он противоречит сам себе. Разумеется, ни один компетентный ум не станет серьезно рассматривать претензии абсурдизма на истинность; с какой бы стороны мы ни подходили, абсурдистская философия противоречит сама себе. Чтобы провозгласить полную бессмысленность, нужно верить в то, что сама эта фраза имеет смысл, и, таким образом, ясно, что абсурдизм нельзя воспринимать серьезно как философию; все его утверждения должны истолковываться образно и часто субъективно. Абсурдизм на деле - как мы это увидим - не есть плод интеллекта, но продукт воли.

Философия абсурда, содержащаяся во многих современных произведениях искусства, но не выраженная в них прямо, к счастью, непосредственно изложена у Ницше, поскольку его нигилизм - это тот корень, из которого выросло дерево абсурдизма. У Ницше мы можем вычитать всю эту философию, а у его старшего современника, Достоевского, мы встречаем описание ее ужасающих последствий, которых Ницше, слепой к христианской истине, не смог предвидеть. У этих писателей, живших в переломный момент, между двумя мирами, когда мир осмысленности, основанный на христианстве, поколебался и начал возникать мир абсурда, основанный на отрицании истины, мы можем обнаружить практически все необходимое для понимания абсурдизма.

Откровение абсурдизма выплеснулось в двух шокирующих фразах Ницше: «Бог мертв» и «истины не существует»

Откровение абсурдизма, до этого долго зревшее в подполье, выплеснулось в двух шокирующих фразах Ницше, столь часто цитируемых: «Бог мертв», - что означает попросту, что мертва вера в Бога в сердцах современных людей; и «истины не существует», означающей, что человечество оставило истину, открытую ему Богом, на которой некогда была основана европейская мысль и общественные учреждения. Оба утверждения верны в отношении атеистов и сатанистов, которые свидетельствуют, что они довольны и даже счастливы от отсутствия веры или отвержения истины. В той же мере это верно в отношении менее претенциозного большинства, у которого ощущение духовной реальности просто испарилось, что выражается в равнодушии к этой реальности или же во множестве лжерелигий, за которыми скрывается равнодушие к истине. Но даже среди все уменьшающегося меньшинства верующих (тающего как внешне, так и внутренне), для которого мир иной более реален, нежели мир сей, - даже над ними тяготеет «смерть Бога» и делает для них мир чуждым и странным. Ницше в своей «Воле к власти» кратко выразил смысл нигилизма: «Что значит нигилизм? То, что наивысшие ценности теряют свою ценность. Нет цели. Нет ответа на вопрос “почему?”».

Короче говоря, все становится сомнительным. Восхитительную веру мы видим у отцов и святых Церкви и у всех истинно верующих, когда всё - и мысль, и жизнь - соотносится с Богом, когда во всем видится Он как начало и конец, когда все воспринимается как Его воля, - эта вера, скрепляющая и не дававшая некогда распадаться миру, обществу и человеку, сегодня исчезла, и на вопросы, на которые раньше люди получали ответы у Бога, сегодня для большинства нет ответов.

Существовали также иные формы бессмыслицы, нежели современный нигилизм и абсурдизм, и другие виды осмысленности помимо христианства. В этих формах человеческая жизнь получает смысл или теряет его лишь до определенной степени. Люди верующие и следующие, например, традиционному индуистскому или китайскому мировоззрению, получают некоторую меру истины и мира, который дает истина, - но истины не абсолютной, и не того мира, который «превыше всякого ума», который абсолютная истина дает. Те, кто отпадают от относительной истины, не теряют всего, как отступники от христианства.

Только христианский Бог - одновременно всесилен и всемилостив, только христианский Бог, по Своей любви, обещал людям бессмертие и Своей властью приготовил Царство, в котором воскрешенные из мертвых будут жить в Боге как боги. И этот Бог и Его обетование кажется столь невероятным для обычного человеческого разумения, что человек, уверовавший в Него и затем отрекшийся от Него, никогда не сможет поверить ни во что сколько-нибудь достойное. Мир, из которого уходит такой Бог, человек, в котором погасла такая надежда, - «абсурдны» с точки зрения тех, кто пережил это разочарование.

«Бог мертв», «истины не существует» - обе фразы представляют собой откровение об абсурдности мира, в центре которого нет больше Бога, в сердцевине которого - ничто. Но именно здесь, в самом сердце абсурдизма, наиболее очевидна его зависимость от христианства. Одним из главных положений христианской доктрины является creatio ex nihilo: творение мира Богом не из Себя Самого, не из предсуществовавшей материи, но из ничто. Не понимая этого принципа, абсурдист свидетельствует о его истинности, извращая и пародируя его, пытаясь аннигилировать творение, возвращает мир в то самое ничто, из которого в начале Бог вызвал его. Это можно видеть и в утверждениях абсурдистов, что в центре всего находится пустота, и в присущем в той или иной мере всем абсурдистам скрытом убеждении, что для человека и его мира было бы лучше вообще не существовать. Эта попытка аннигиляции, эта вера в бездну, лежащая в основе учения абсурдистов, принимает свою осязаемую форму в атмосфере, царящей в произведениях «абсурдного» искусства. В творчестве тех, кого можно назвать обыкновенными атеистами - таких писателей, как Хемингуэй, Камю и множества других художников, чей взгляд не проникает глубже осознания безвыходности ситуации и чье воодушевление не идет дальше некоего стоицизма в попытке взглянуть в глаза неизбежному, - в искусстве этих людей атмосфера пустоты передается через скуку, через отчаяние, которое, впрочем, можно вынести, и вообще через ощущение, что «ничего не происходит». Но есть и другой род абсурдистского искусства, в котором к настроению безысходности примешивается элемент неизвестного, что-то вроде смутного ожидания, ощущения, что в абсурдном мире, где в принципе «ничего не происходит», также и «все может случиться». В этом искусстве реальность превращается в ночной кошмар и земля - в чужую планету, по которой странствуют люди, не столько потерявшие надежду, сколько растерянные, потерявшие уверенность в том, где они, что они могут найти, кто они сами, - во всем, но не в том, что Бога нет. Таков странный мир Кафки, Ионеско и - в менее резкой форме - Беккета, ряда авангардистских фильмов, таких как «В прошлом году в Мариенбаде», электронной и прочей «экспериментальной» музыки, сюрреализма во всех видах искусства, а также современной живописи и скульптуры - особенно с будто бы «религиозным» содержанием, где человек изображен недочеловеком или демоническим существом, всплывшим из неведомых глубин. И это мир Гитлера, поскольку его владычество было совершеннейшим политическим воплощением того, с чем мы сталкиваемся в философии абсурда.

Такая атмосфера возникает, когда «смерть Бога» становится осязаемой. Очень характерно, что Ницше в том же абзаце, где мы из уст сумасшедшего впервые слышим: «Бог умер», изображает все мироощущение абсурдистского искусства:

«Мы Его (Бога) убили, вы и я! Мы все Его убийцы! Но как мы сделали это? Как удалось нам выпить море? Кто дал нам губку, чтобы стереть краску со всего горизонта? Что сделали мы, оторвав эту землю от ее солнца? Куда теперь движется она? Куда движемся мы? Прочь от всех солнц? Не падаем ли мы непрерывно? Назад, в сторону, вперед, во всех направлениях? Есть ли еще верх и низ? Не блуждаем ли мы будто в бесконечном ничто? Не дышит ли на нас пустое пространство? Не стало ли холоднее? Не наступает ли все сильнее и больше ночь?»

Таков абсурдный пейзаж - пейзаж, где нет ни верха, ни низа, ни правды, ни лжи, ни правого, ни виноватого, потому что утрачен общепризнанный ориентир. В другом, более непосредственном и личном выражении откровение абсурдизма проявилось в отчаянном восклицании Ивана Карамазова: «Если бессмертия нет, то все позволено». Некоторым это может показаться криком освобождения, но всякий, кто глубоко размышлял над тем, что такое смерть, или на своем опыте столкнулся с реальным ощущением личной неминуемой кончины, знает об этом. Абсурдист, хотя он отрицает бессмертие, по крайней мере признает, что этот вопрос центральный, - то, до чего не способны додуматься в большинстве своем гуманисты, занятые бесконечными увертками. К этому вопросу можно быть равнодушным лишь в том случае, если не иметь любви к истине или если эта любовь омрачена обманчивыми и преходящими вещами, когда вместо истины люди стремятся получать наслаждения, заниматься бизнесом, культурой, приобретать мирские знания или что-то в этом роде. Самый смысл человеческой жизни зависит от того, правильно или ложно учение о бессмертии человека.

Абсурдист считает, что это учение ложно. И это одна из причин, почему его мир такой странный: в нем нет надежды, смерть - наивысшее божество этого мира. Апологеты абсурдизма, подобно апологетам гуманистического стоицизма, видят в этом воззрении «мужество», - «мужество» людей, желающих жить без «утешения» вечной жизнью в конце. Они смотрят свысока на тех, кому нужна «награда» на небесах для оправдания своего поведения на земле. Они думают, что нет необходимости верить в рай и ад, чтобы вести «добрый образ жизни» в этом мире, и их доказательства кажутся убедительными даже для многих называющих себя христианами и готовых, тем не менее, развенчать представление о вечной жизни в пользу «экзистенциального» воззрения, когда верят только в настоящее.

Такие доказательства - худший самообман, еще одна маска, которой люди прикрывают лицо смерти. Достоевский был совершенно прав, отдавая человеческому бессмертию центральное место в своем личном христианском мировоззрении. Если человек в конце концов превратится в ничто, тогда, если рассуждать серьезно, совершенно не важно, что он делает в этой жизни, поскольку ни один из его поступков не имеет в конечном итоге смысла, и все разговоры о том, чтобы «воспользоваться жизнью на все сто процентов», пустые и тщетные. Абсолютно верно, что если «бессмертия нет», то мир абсурден и «все позволено» и не стоит ничего делать вообще: пыль смерти сдувает всякую радость и осушает всякую слезу, поскольку они не нужны. Действительно, лучше бы такому миру не существовать. Ничто в этом мире - ни любовь, ни праведность, ни святость - не имеет ни малейшей ценности или хотя бы малейшего смысла, если человек не переживет свою смерть. Тот, кто намерен вести «добрую жизнь», которая окончится со смертью, не знает попросту, что он говорит, его слова - карикатура на христианскую праведность, которая претворяется в вечности. Только в том случае, если человек бессмертен, имеет смысл то, что человек совершает в своей жизни, - тогда каждый поступок человека становится семенем добра или зла, которое прорастает в этой жизни, но урожай собирается в будущей. С другой стороны, те, кто уверен, что добродетель начинается и кончается в этой жизни, практически ничем не отличаются от считающих, что добродетели вообще нет. Их отделяет друг от друга всего один шаг, причем, как красноречиво свидетельствует история нашего века, логичный шаг, который люди делают очень легко.

Европа в течение пяти столетий обманывала себя, пытаясь установить господство гуманизма, либеральности и мнимохристианских ценностей

В некотором смысле разочарованность предпочтительнее самообмана. Она может привести к сумасшествию и самоубийству, но она способна приводить и к пробуждению. Европа в течение пяти столетий обманывала себя, пытаясь установить господство гуманизма, либеральности и мнимохристианских ценностей, взяв за основу все более усиливающееся скептическое отношение к истине христианства. Абсурдизм - конец этого пути, он является логическим завершением усилий гуманистов смягчить и свести к компромиссу истину, чтобы ее можно было примирить с современными мирскими ценностями. Абсурдизм стал последним доказательством или того, что истина христианства абсолютна и не идет на компромиссы, или отсутствия истины вообще. И если истина не существует, если христианскую истину не принимают буквально и абсолютно, если Бог мертв, если бессмертия нет, тогда этот мир ограничивается тем, что видим, и тогда это мир абсурда, тогда этот мир - ад. Из этого следует, что абсурдистское мировоззрение отличается некоторой проницательностью: оно делает выводы из положений гуманизма и либерализма, которых не смогли увидеть сами добропорядочные гуманисты. Абсурдизм нельзя считать простой бессмыслицей, он является частью урожая, семена для которого европейцы сажали на протяжении веков, - семена компромисса и предательства Христовой истины. Впрочем, неправильным было бы преувеличивать, как поступают апологеты абсурдизма, и видеть в нем и родственном ему нигилизме признаки поворота или возврата к забытым некогда истинам или к более глубокому миросозерцанию. Абсурдист, конечно, более реалистично смотрит на злую, негативную сторону жизни, как она проявляется в мире и человеке, но это сравнительно немного, если вспомнить о величайших ошибках, объединяющих абсурдизм и гуманизм. Оба эти мировоззрения далеки от Бога, в Котором одном мир получает смысл; оба они поэтому не дают ни малейшего представления о духовной жизни и опыте, которые насаждает и взращивает один Бог; оба совершенно невежественны с точки зрения того, насколько полно охватывают реальность и человеческий опыт; оба представляют собой архипримитивный взгляд на мир и в особенности на человека. Гуманизм и абсурдизм на деле не столь многим отличаются, как это может на первый взгляд показаться: абсурдизм, в конечном счете, это разочаровавшийся и все же не покаявшийся гуманизм. Он, можно сказать, последняя стадия диалектического удаления гуманизма от христианской истины, когда гуманизм, следуя своей внутренней логике и исходя из своего изначального предательства истины, приходит к самоотрицанию и заканчивает свою историю чем-то вроде гуманистского кошмара, недогуманизма, недочеловечества. Недочеловеческий мир абсурдистов, каким бы странным и ошеломляющим он ни казался, в основе своей мир одномерный, изображенный «таинственным» с помощью разных трюков и самообманов; это пародия на настоящий мир, известный христианам, - действительно таинственный, потому что в нем есть высоты и бездны, какие и не снились абсурдисту, а тем более гуманисту.

Неглупые абсурдисты знают, что, как сказал Ницше, Бог не просто «умер», но люди «убили» Его

Если с интеллектуальной точки зрения гуманизм и абсурдизм - причина и следствие, то, очевидно, они едины в желании уничтожить христианского Бога и тот порядок, который Он в этом мире установил. Это может показаться странным тем, кто с симпатией смотрит на плачевное состояние современного человека, и особенно тем, кто прислушивается к доказательствам апологетов абсурдизма, относящимся к «духу века сего», будто в наш век всякая философия, кроме философии абсурда, невозможна. Доказывают, что мир стал бессмысленным, Бог умер, и все, что в наших силах, - примириться с этим. Однако неглупые абсурдисты знают, что, как сказал Ницше, Бог не просто «умер», но люди «убили» Его. Ионеско в эссе, посвященном Кафке, признает, что «если человек потерял путеводную нить (в жизненном лабиринте), то только потому, что больше не захотел за нее держаться. Отсюда его чувство вины, отсюда его тревога, ощущение абсурдности истории». В действительности же смутное ощущение вины - это, во многих случаях, лишь остаток чувства ответственности человека за состояние современного мира. Но человек ответственен за мир, и поэтому всякий фатализм - пустая выдумка. В этом отношении современная наука не просто нейтральна, но активно враждебна всякой идее о совершенной абсурдности чего бы то ни было, и те, кто использует ее для доказательства бессмысленности мира, не имеют никакого представления о сути дела. Что касается фатализма тех, кто уверен, что человек должен быть рабом «духа времени», то его может разоблачить христианин, достойный этого имени, поскольку жизнь христианина - пуста, если он не борется с духом любого времени ради вечной жизни. Фатализм абсурдиста порожден не знанием или какой-либо необходимостью, но он представляет собой акт слепой веры. Абсурдист, конечно, не пожелает посмотреть в глаза тому факту, что его разочарованность - акт веры, потому что вера противна всякому фатализму и детерминизму. Но в гораздо большей мере абсурдист должен избегать осознания того, что его мировоззрение - продукт воли, ибо направление воли человека в основном определяет, во что он верит, и вообще все личное мировоззрение, основанное на вере. Христианин, обладающий осмысленным учением о природе человека, глубоко проникающий благодаря этому в человеческие побуждения, прекрасно осознает полную ответственность человека за мир, которую абсурдист предпочитает отрицать. Из этого вытекает, что абсурдист не пассивная «жертва» своего времени или мировоззрения, нет, он, скорее, активный - хотя часто смущенный этим - коллаборационист, приспешник, помощник в гигантском предприятии, затеянном врагами Бога. Абсурдизм - это не мировоззрение прежде всего, это не просто признание факта отсутствия Бога - все это умствования и маски; абсурдизм - это феномен воли, антитеизм, война против Бога и богоустановленного порядка вещей. Наверно, никто из абсурдистов не осознает полностью этого; они не могут и не хотят думать, они живут самообманом. Никто (кроме самого сатаны, первого абсурдиста) не может отвергнуть Бога и, ясно осознавая, отказаться от величайшего счастья, доступного разумному существу, но в душе каждого абсурдиста, в глубине, куда он не желает взглянуть, живет исходное отрицание существования Бога, и это первопричина всех феноменов абсурдной философии, а также бессмысленности, лежащей в основе нашего века.

Если невозможно не сочувствовать по крайней мере некоторым из художников-абсурдистов, видя в них агонизирующее сознание, которое пытается прожить без Бога, то не будем забывать, насколько глубоко принадлежат эти художники тому миру, который они изображают; не будем слепыми к тому факту, что их искусство затрагивает важные струны в душах многих людей, потому что они разделяют ошибки, слепоту, невежественность и извращенную волю нашего века, пустоту которого они изображают. Чтобы перешагнуть через абсурдность, нужно, к сожалению, гораздо большее, нежели самые лучшие намерения, самые мучительные страдания или гениальность. Путь, ведущий к избавлению от абсурда, - только путь истины, и именно этого не хватает как современному художнику, так и его миру, именно это отвергают сознательные абсурдисты и те, кто живет абсурдом, не сознавая этого.

Обобщим диагноз, который мы поставили абсурдизму: это жизнь, это мировоззрение тех, кто не может или не хочет более видеть в Боге начало и конец и наивысший смысл жизни; тех, кто по этой причине не верит, что Бог явил Себя в Христе Иисусе, и не признает существования Царства Небесного, которое Он уготовал верующим и живущим этой верой; тех, наконец, кому некого винить в своем неверии. Но в чем же причина болезни? Каково, помимо всех исторических и психологических причин (всегда относительных), каково подлинное объяснение, духовная причина? Если абсурдизм и в самом деле великое зло, как мы считаем, то к нему люди не могут приходить ради него самого, потому что в позитивном смысле зла не существует, и люди избирают его под личиной добра. До этого момента мы описывали негативную сторону философии абсурда, хаотического, утратившего ориентиры мира, в котором живут сегодня люди, но стоит обратиться теперь к позитивной стороне и обнаружить, во что верят абсурдисты и на что они надеются.

Абсурдисты отнюдь не счастливы от того, что вселенная абсурдна

Совершенно очевидно, что абсурдисты отнюдь не счастливы от того, что вселенная абсурдна; они верят в это, но не могут с этим примириться, и их искусство и философия - попытка перешагнуть через абсурдность. Как сказал некогда Ионеско (по-видимому, от имени всех абсурдистов), «бороться с абсурдностью - значит утверждать возможность неабсурдного», и себя он видит участником постоянных поисков выхода. Итак, мы возвращаемся к атмосфере ожидания, которую мы уже отмечали в некоторых произведениях искусства. Это отражает современную ситуацию, когда люди, отчаявшиеся и одинокие, тем не менее надеются на что-то неопределенное, неведомое, то, что должно открыться и вернуть им смысл и цель жизни... Люди не могут жить без надежды, даже совершенно отчаявшись, даже когда все надежды оказались тщетными.

Но это все означает, что пустота, очевидный центр абсурдистского мира, не есть истинная суть болезни, но только ее самый резкий симптом. Подлинная вера абсурдизма, в «Годо», который всегда незримо присутствует в абсурдистском искусстве, - в таинственное нечто, которое, будучи понятым, вернет смысл этой жизни.

В отличие от современного искусства, где эти чаяния выражены неотчетливо, у настоящих «пророков» абсурдного века, Ницше и Достоевского, они выражены абсолютно ясно. В трудах этих пророков мы находим самую суть абсурдизма. «Все боги мертвы, - говорит ницшевский Заратустpa, - и теперь должен жить сверхчеловек». И ницщевский безумец говорит об убийстве Бога: «Не слишком ли велико это дело для нас? Не должны ли мы сами стать богами, просто чтобы стать достойными этого?» Кириллов в «Бесах» Достоевского знает, что «если Бога нет, то я бог».

Первородный грех и причина плачевного состояния человека во все века заложены в следующем искушении змия в раю: «Будете, как боги». То, что Ницше называет сверхчеловеком, Достоевский - человекобогом, в действительности то же самое обоготворенное «я», которым дьявол всегда искушал человека; «я» - это единственное, чему может поклоняться человек, отвергнувший истинного Бога. Свобода дана человеку, чтобы он избрал либо истинного Бога, либо себя; либо путь подлинного обожения, где «я» смиряется и распинается в этой жизни, чтобы воскреснуть и вознестись в Боге навеки, либо ложный путь самообожествления, который обещает возвышение в этой жизни, но кончается пропастью. Этот выбор, предложенный свободному человеку, единственный и окончательный, и на этих двух возможностях основано два царства - Царство Бога и царство человека, которые в этой жизни может разделить только вера, но в будущей они будут разделены между собой и станут раем и адом. Ясно, к какому царству принадлежит современная цивилизация, со всеми ее прометеевскими попытками построить царство на земле, открыто восстав против Бога; однако то, что более или менее ясно у нынешних мыслителей, абсолютно отчетливо было провозглашено Ницше. Старая заповедь «ты должен» отжила свой век, говорит Заратустра, новая заповедь - «я хочу». И, согласно сатанинской логике Кириллова, «атрибут божества моего - своеволие». Еще не явленная новая религия, которая должна заменить «старое» христианство, которому, как думает современный человек, нанесен смертельный удар, - это в высшем смысле религия поклонения самому себе.

Вот к чему ведет абсурдизм и все тщетные эксперименты нашего времени. Абсурдизм - стадия, когда вместе с современными прометеевскими усилиями возникают тайное сомнение, вопросы и слабое предощущение грядущего сатанинского хаоса, за которым последует конец. Хотя абсурдисты менее доверчивы и более напуганы, нежели гуманисты, они тем не менее разделяют веру гуманистов в то, что современный путь - путь верный, и, несмотря на свои сомнения, они сохраняют надежду гуманистов - надежду не на Бога и Его Царство, но на Вавилонскую башню, воздвигаемую собственными руками человека.

Современные усилия установить царство самопоклонения достигли одной своей вершины в Гитлере, веровавшем в расового сверхчеловека, а другой их кульминацией является коммунизм, сверхчеловек которого - коллектив, чья любовь к самому себе прикрыта видимостью альтруизма. Нацизм и коммунизм - наиболее яркое выражение (их феноменальный успех доказывает это) того, во что верят сегодня все повсеместно, - все, кто не избрал открыто и абсолютно Христа и Его истину. Это означает, что человек, освободившись от ига, наложенного Богом, в Которого он более не верит, даже когда исповедует Его своими устами, вообразил себя богом, хозяином своей судьбы и творцом «новой земли». Создал себе «новую религию» собственного изобретения, в которой смирение уступает место гордости, молитва - мирским знаниям, властвование над страстями - власти над миром, пост - довольству и изобилию, слезы покаяния - суетному веселью.

К этой-то религии своего «я» и указывает путь абсурдизм. Конечно, явные намерения его не всегда таковы, но таково внутреннее содержание абсурдизма. Абсурдное искусство изображает человека узником своего «я», неспособным к общению с ближним и к любым связям с ним, кроме недочеловеческих; в этом искусстве нет любви, там только ненависть, насилие, ужас и скука - потому что, отделившись от Бога, человек отсек себя от своего «человечества», от образа Божия в человеке. И если такой «недочеловек» ожидает какого-то откровения, которое должно положить конец абсурдности, то это отнюдь не то Откровение, которое известно христианам; единственно в чем согласны все абсурдисты, это в полном отрицании того объяснения мира, которое предлагает христианство. Откровение, которое абсурдист может принять, оставаясь при этом абсурдистом, должно быть обязательно «новым». В пьесе Беккета один из персонажей говорит Годо: «Я хотел бы знать, что он может нам предложить. Тогда мы либо возьмем это, либо оставим». В жизни христианина все соотносится со Христом, старое «я» с его постоянным «я хочу» должно замениться новым, направленным на Христа и на исполнение Его воли; но в духовном мире Годо все крутится именно вокруг старого «я», и даже новый бог вынужден представляться в виде духовного торговца, товар которого можно принять или отвергнуть. Сегодня люди «ждут Годо», антихриста, от которого они ожидают, что он сможет насытить ум и вернуть смысл и радость самопоклонению. В надежде, что он разрешит запрещенное Богом и окончательно оправдает человека. Сверхчеловек Ницше - тоже абсурд. Это современный человек, чье чувство вины подавлено безумным энтузиазмом, порожденным ложной «земной» мистикой и поклонением этому миру.

Где же конец всему этому? Ницше и оптимисты нашего времени видят, что восходит заря новой эры, начинается «история, более великая, чем та, что была прежде». Коммунистическая доктрина подтверждает это, однако коммунистическое преобразование мира в конце концов окажется не чем иным, как систематизированной абсурдностью современной машины, у которой нет никакого назначения. Достоевский, знавший истинного Бога, был реалистичнее. Кириллов, этот второй Заратустра-маньяк, вынужден убить себя, чтобы доказать, что он был богом; Иван Карамазов, мучимый теми же идеями, закончил сумасшествием, как и сам Ницше; Щигалев (из «Бесов»), изобретший первую совершенную общественную организацию общества, обнаружил, что необходимо обратить девять десятых человечества в абсолютное рабство, чтобы одна десятая могла насладиться абсолютной свободой, - план, который осуществили нацисты и коммунисты. Безумие, самоубийство, рабство, убийство и разрушение - таковы итоги высокомерного философствования о «смерти Бога» и пришествии сверхчеловека; и это наиболее яркие темы абсурдистского искусства.

Антихрист будет властителем мира гуманистического толка, во время правления которого будет казаться, что тьма - это свет, зло - это добро, хаос - это порядок

Многие вместе с Ионеско убеждены, что только с помощью глубокого исследования абсурдной ситуации, в которой оказался человек сегодня, и тех новых возможностей, которые эта ситуация открыла перед ним, можно найти, минуя абсурд и нигилизм, путь к какой-то новой осмысленной реальности: такова надежда абсурдизма и гуманизма, и это станет надеждой коммунизма, когда он войдет в период разочарования. И это тщетная надежда, но именно поэтому она может исполниться. Потому что сатана - карикатура на Бога. Поскольку богоустановленный порядок и смысл, Богом данный, поколеблены и люди больше не надеются на полную осмысленность, которую один Бог может дать человеческой жизни, то противоположный порядок, который создаст сатана, может выглядеть очень привлекательно. Не случайно в наше время ответственными и серьезными христианами, неудовлетворенными ни легкомысленным оптимизмом, ни легкомысленным пессимизмом, снова уделяется большое внимание учению, которое под влиянием философии просвещения и прогресса было на протяжении веков совершенно забыто, по крайней мере в Западной Европе (Джозеф Пайпер «Конец времени»; Гейнрих Шлиср «Начала и Власти в Новом Завете»; и прежде всего кардинал Ньюмен). Это учение об антихристе, признанное повсеместно Восточной и Западной Церквами, учение об этой странной фигуре, которая появится в конце времени. Он будет властителем мира гуманистического толка, во время правления которого будет казаться, что порядок вещей изменился на прямо противоположный, что тьма - это свет, зло - это добро, хаос - это порядок; он - окончательный и главный герой философии абсурда и совершенное воплощение человекобога; он будет поклоняться только самому себе и назовет себя богом. Впрочем, за неимением места, лишь отметим, что такое учение существует и что антихрист и сатанинский беспорядок и непоследовательность философии абсурда тайно связаны между собой.

Но еще важнее, нежели историческая кульминация абсурдизма (будет ли это действительно царствование антихриста или просто одного из его предшественников), доисторическое его воплощение. Это ад. Ведь абсурдизм, по сути своей, - вторжение ада в наш мир; он возвещает о том, чего все люди стремятся всеми силами избежать. Но избегающие думать об аде еще сильнее к нему прикованы: наш век, первый в христианские времена, когда полностью утрачена вера в ад, исключительно полно воплотил в себе адский дух.

Почему люди не верят в ад? Потому что они не верят в рай, то есть утратили веру в жизнь и в Бога Живаго, потому что считают сотворенное Богом абсурдным и желали бы, чтобы оно не существовало. Старец Зосима в «Братьях Карамазовых» говорит о таких людях:

«О, есть и во аде пребывшие гордыми и свирепыми... ибо сами прокляли себя, прокляв Бога и жизнь свою... Бога Живаго без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтоб уничтожил Себя Бог и все создание Свое. И будут гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти...»

Такие люди, конечно, крайние нигилисты, но они отличаются лишь внешне, но не по сути от тех, кто менее яростно проклинает эту жизнь и находит ее абсурдной, и даже от тех, кто, называя себя христианами, не жаждут Царствия Небесного всем сердцем своим, но воображают себе рай, если вообще верят в него как в туманную реальность сна или упокоения. Ад - вот ответ и конец всех, кто верит в смерть сильнее, нежели в жизнь, в этот мир, а не в будущий, в самих себя, а не в Бога: короче, всех тех, кто в глубине души привержен философии абсурда. Христианство возвещает (Достоевский понял это, а Ницше нет), что нет аннигиляции и нет беспорядка; весь нигилизм и абсурдизм напрасны. Пламя ада - окончательное и ужасающее доказательство этого: всякая тварь свидетельствует, добровольно или против своей воли, о совершенной взаимосвязи вещей. Эта связь - любовь к Богу, и эта любовь есть даже в адском пламени; именно любовь к Богу мучит тех, кто отверг ее.

Так же и с абсурдизмом: это негативная сторона положительной реальности. Есть, разумеется, нечто несоответствующее в этом мире - это то, что сам человек внес в мир своим грехопадением в раю; следовательно, философия абсурда основана не на абсолютной лжи, но на обманчивой полуправде. Однако когда Камю определяет абсурдность как столкновение человеческой жажды разумности и иррационального внешнего мира, когда он считает, что человек - невинная жертва, а мир - преступник, он, подобно всем абсурдистам, преувеличивает глубину своего проникновения в суть вещей, превращая частичную истину в совершенно искаженное миросозерцание, и в своем ослеплении приходит к выводу, прямо противоречащему истине. Вообще абсурдизм - проблема внутренняя, а не внешняя, не мир иррационален и бессмыслен, а человек.

Если, однако, абсурдист полностью ответствен за то, что не видит мир таким, каков он есть, и даже не желает видеть ситуацию, какова она на самом деле, то тем большую ответственность несет христианин, если не показывает пример осмысленной жизни, жизни во Христе. Компромиссы в мыслях и словах, на которые пошли христиане, их небрежность в поступках открывают путь силам абсурда, сатаны, антихриста. Современная эпоха абсурда - справедливое возмездие христианам, которые не смогли быть христианами.

Единственным противоядием против абсурдизма должно стать именно это: мы должны вновь стать христианами

И отсюда ясно, что единственным противоядием против абсурдизма должно стать именно это: мы должны вновь стать христианами. Камю был абсолютно прав, когда сказал: «Мы должны выбирать между чудом и абсурдом». В этом отношении и христианство, и абсурдизм одинаково враждебны рационализму эпохи просвещения и гуманизму, то есть тому мнению, что всю реальность можно истолковать в чисто рационалистическом и человеческом смысле. А потому мы действительно должны выбирать между «чудесным» христианским мировоззрением, в котором Бог - центр и конец которого - Царство Небесное, и между абсурдным, сатанинским мировоззрением, в центре которого падшее «я» и конец которого - ад: ад и в этой жизни, и в вечности.

Мы снова должны стать христианами. Бессмысленно, воистину абсурдно говорить о преобразовании общества, об историческом переломе, о вхождении в эпоху «надабсурдную», если нет Христа в наших сердцах; и если Христос в наших сердцах, то все прочее не имеет значения.

Конечно, возможна эпоха «надабсурдная», но вероятнее всего - и христиане должны быть к этому готовы - ее не будет, и век абсурда - последнее время. И может случиться, что последнее, чем христиане смогут засвидетельствовать об истине, это своей мученической кровью.

И это повод к радости, а не к отчаянию. Потому что надежду свою христиане полагают не в этом мире и в его царствах - надежда на это была бы верхом абсурда, - христиане уповают на Царствие Божие, которое не от мира сего.

В рамках пост-современности философия всё чаще обращается к проблеме абсурда. Если задаться вопросом по поводу истоков данного явления, то мы упираемся в определённые кризисные состояния как общества, так и отдельно взятых индивидов.

В Новое время складывалась всеохватывающая деспотия разума, точно поддерживаемая словами Гегеля: «все действительное разумно, все разумное действительно». Но скоро являют себя миру представители неклассической философии, и начинается интенсивная «переоценка ценностей».

Философия жизни Ницше и Шопенгауэра подорвала основы Логики и предоставила голос всё пронизывающей и не схватываемой в строго академических категориях Воле. Концепция Воли стала тем ответом на кризис всё больше нарастающего ощущения несоразмерности школярных категорий динамизму как объективной действительности, так и непосредственно субъективного. Вслед за ними кризис гнетущей рациональности прочувствовали экзистенциалисты. Представители этого направления возвестили о том, что мир нельзя понять, так как, сталкиваясь с вещественной наготой материального мира, мы, как стремящееся к ясности существа, чувствуем себя чужими в самом мире. «Сам по себе мир просто неразумен, и это все, что о нем можно сказать» . Мир стоит особняком по отношения к человеку, мир холоден к нам. И так возникает чувство абсурдности.

Также стоит упомянуть Кьеркегора, говорившего о силе абсурда в контексте теологии. И здесь абсурд имеет свою позитивность, но, конечно, если абсурд сам как таковой преодолевается на пути к Божественному. Действовать силой абсурда, по Кьеркегору, – значит совершать нечто немыслимое, совершать трансгрессию во имя любви к Богу, уже преодолевая сам абсурд как таковой. Авраам, например, совершает немыслимое, подписываясь на убийство родного сына. Идя на столь страшное дело, Авраам, по мнению Кьеркегора, всё же лелеет надежду на то, что Бог не допустит этой жертвы, – это и есть настоящее движение веры. Здесь уместны слова Тертуллиана: «верую, ибо абсурдно». Движение веры должно постоянно осуществляться силой абсурда . Таким образом, Авраам верит силой абсурда и становится в итоге Отцом Веры, преодолевшим абсурд, обретя своего сына.

Так, абсурд заключает в себе самом возможность своего преодоления. Преодоление абсурда также может заключаться и в смирении с ним. Камю, говоря о непреодолимости абсурда, проповедует о сознательном смирении с абсурдом, что также является неким преодолением. Преодоление такого плана есть сознательный акт, который также, в свою очередь, представляется самоосознанием. Это самоосознание связано с экзистированием себя в мире, а это уже нечто большее, чем то, что укоренено в сознании. Таким образом, мы входим в сферу онтологического.

По Хайдеггеру, человек определяется через Dasein (вот-бытие), то есть через «сущее, в бытии которого речь (дело) идёт о самом этом бытии» . Только человек способен вопрошать о своём бытии и его смысле. Но когда мы позволяем это себе делать? И опять же, по мнению Хайдеггера, вопрошание наше идёт из определённой настроенности. Одна из его главных категорий – ужас. Ужас перед фигурой Ничто. Человек задаётся вопросом о бытии из ужаса, который характеризуется тотальной потерей почвы под ногами . Ужас – и есть такая настроенность. Ужас связан непосредственно с нашей конечностью, а значит перед ликом Ничто (смерти) мы, ужасаясь, вопрошаем о бытии и его смысле. Ужас взаимосвязан с абсурдом, так как абсурд – это некая смысловая лакуна, а также некий онто-разрыв, на который обращает внимание ужасание. Теряя почву под ногами и ужасаясь перед отсутствием смысла в рамках временной конечности, человек требует смысла, постоянно ускользающего от него.

Хайдеггер отлично замечает, что вопрошая о смысле бытия, мы всегда уже находимся в нём; из самого смысла бытия способны вести речь о бытии, так как «смысл есть экзистенциал присутствия (Dasein)» . Смысл укоренён исходно в человеческом бытии, ибо «смысл бытия никогда не может быть поставлен в противоположение к сущему или к бытию как опорному “основанию” сущего, ибо “основание” становится доступно только как смысл, пусть то будет даже бездна утраты смысла» . Это некая пред-данность, требующая дать «через речь слово невыговоренному смыслу бытия» . Вопрошание, как философствование, в ужасе уже приоткрывает смысл бытия, – вопрошание преодолевает абсурд.

Концепция абсурда Камю и философия Хайдеггера лаконично сходятся в одной точке. Камю постулирует осознание того, что смысла нет; но осмысливая это отсутствие, мы уже исходим из смысла бытия. Камю исходит, конечно, из субъекта; Хайдеггер же исходит из Dasein (вот-бытие), – таким образом, субъективно мы миримся с отсутствием смысла (абсурдностью), но бытийно уже всегда преодолеваем абсурд. Само же преодоление приоткрывается в вопрошании.

С помощью метафизического вопрошания, ибо вопрос о бытии и его смысле представляет собой метафизику, мы способны вернуть себе ускользающее сущее (мир), – мы встаём обратно на землю. «Метафизика - это вопрошание сверх сущего, за его пределы, так, что мы получаем сущее обратно для понимания как таковое и в целом» . И, в конце концов, мы получаем возможность по-новому понять мир и себя-в-мире.

Итак, речь идёт не о смысле существования в субъективном понимании, которое связано с социально-психологической идентичностью человека и его Я в целом, но о смысле существования в бытийном, то есть исходя из самой возможности «быть». Сам же смысл человеческого существования и есть смысл его бытия, так как человек – сущее, которое экзистирует и бытийствует одновременно.

Возможность «быть» дана нам из со-бытия с Другим, а значит и о смысле можно вести речь лишь находясь в со-бытии с Другим. Абсурд являет себя, когда человек в одиночестве пытается противостоять не-экзистирующему сущему. И именно Другой способен нам помочь перепрыгнуть через бездну смыслоутраты (абсурдности).

И означает оно нелепость и бессмыслицу. Люди часто употребляют его в повседневной жизни, даже и не догадываясь, что в него вложен глубокий философский смысл, и многие писатели создавали на его основе великие произведения. Попробуем разобраться подробнее.

Мир абсурда, в котором мы вращаемся

Никто никогда в повседневной жизни не обращает должного внимания на то, насколько абсурдно происходящее вокруг нас. Молодые красивые девушки занимаются проституцией, талантливые люди убивают себя наркотиками или алкоголем, а бездарные личности сидят в высоких кабинетах и лопатой гребут себе государственные деньги. И после этого вы хотите сказать, что в этом мире есть смысл, он движется вперед, а не стоит на месте? Все вышеперечисленное — только крошечная часть того абсурда, который происходит в мире. И как составная часть всеобщей системы, жизнь каждого человека, согласно философии абсурда, является бессмысленной.

Абсурд жизни, который вечен и неизбежен

Если человек подходит к вам и говорит, что он собирается поднять свою машину над головой с помощью только собственных рук, вы ему скажете: «Это абсурд». Почему? Потому что вы признаете тщетность его усилий, вы видите конфликт между его средствами и реальностью, которая не благоприятствует успешному завершению этого предприятия. Он просто физически не может поднять эту машину над головой.

Абсурд — это соотношение между тем, что люди пытаются делать, и реальностью, в которой они существуют. Есть абсурдные войны и абсурдные политики. Есть абсурдные браки, нелепые задания в университетах и так далее. Везде, где цель (скажем, война с наркотиками) кажется невозможной, если учитывать реальность (всегда будет какая-то группа людей, производящих и распространяющих наркотики), мы говорим, что это абсурд.

Философия абсурдного представления о жизни начинается с идеи, что жизнь не имеет смысла (по крайней мере, он не такой, который мы для себя создали). Таким образом, довести до абсурда может обычное желание человека обрести истинный смысл жизни, поскольку это бесполезно. Любая попытка сотворить его означает неизбежный конфликт с миром, который устроен иначе, в противоречие вашим желаниям.

Сизиф как символ философии абсурда

Наглядная метафора на этот счет — про Сизифа. Он закатывает свой камень в гору только затем, чтобы тот скатился с холма, затем все начинается снова. Он никогда не закатит камень на холм, потому что тот всегда будет скатываться. Но Сизиф продолжает свой нелегкий труд, он принимает свою судьбу. В этом смысле Сизиф является абсурдным героем. Представьте себе, что он счастлив так же, как и счастливы вы, ведь у каждого в жизни есть как минимум абсурдность существования. Такая философия говорит о том, что абсурд — это жизнь в бессмысленном мире, где все наши усилия в конечном счете бесполезны и не приводят ни к чему хорошему.

Абсурд и время

Люди обычно думают, что в жизни есть две главные проблемы: найти любовь и работу. Так много было написано о том, как мало времени дается, чтобы приобрести и то и другое. Мы могли бы отказаться от любви или работы, но, потеряв одну фундаментальную человеческую цель, чтобы иметь время для более эффективного продвижения к другой, мы останемся в лучшем случае с половиной жизни. И даже половина жизни на самом деле недоступна для большинства из нас — жизнь слишком коротка только для работы. Абсурд - это и есть постоянная нехватка времени.

К тому моменту, когда у нас появляется ощущение, что мы нашли профессию своей мечты, и отличная работа вроде как идет прямо к нам в руки, большинство из нас имеет лишь немного времени, чтобы реализовать себя. На тот момент мы уже не настолько компетентны и активны, как раньше, а умы наши не гибки. Скорость снижения когнитивных способностей (которое начинается еще до 30 лет) увеличивается с тем, как мы стареем, резкое снижение происходит после 60 лет.

Время и опыт необходимы, чтобы развивать мудрость и зрелость, выбрать подходящего партнера, с которым мы были бы счастливыми в любви. Отношения требуют внимания, а оно занимает много времени. Детям надо уделять тоже достаточно сил и времени, но часто они рождаются, когда мы еще молоды и неразумны.

Большинство из нас, кажется, не в состоянии воздерживаться от пустой траты времени. Редкость, когда человек может действительно быть максимально эффективным и продуктивным. Для остальных из нас, то есть почти для всех, советы Сенеки о том, что не следует попросту тратить время, бесполезны.

Литература абсурда как попытка точнее отобразить реальность

Когда мы говорим о нелепости в литературе, исторический контекст играет чрезвычайно важную роль. В 1950-х годах люди столкнулись с опустошением после двух мировых войн, разочарованием в модернизме и рационализме, а также с более либеральным подходом к вере — тому, что считалось традиционным. Без стабильной социальной структуры, убеждений в религии возник вопрос о надежности человеческой психики. Мыслители начали использовать идеологию экзистенциализма, который идет рука об руку с абсурдом.

Экзистенциализм помещает человека в начальной точке мысли и подчеркивает недоумение, которое человек чувствует в лице бессмысленного и одинокого существования в мире. Отдельно от других людей и открестившись от самого мира, человек остается в одиночестве бродить и является гораздо более восприимчивым к массовой манипуляции и государственному контролю.

Очень много писателей этого времени использовали приемы абсурдизма: Франц Кафка, Камю, Беккет, Том Роббинс, Курт Воннегут и другие. Они пошли против классической литературы и настаивали, что должна быть сильна корреляционная связь между обстановкой, характером и сюжетом. Другими словами, авторы ввели идеи бессмысленности не только в содержание, но и вплели их в саму структуру истории.

Алиса: жизненный абсурд в сказочной стране

Абсурдность в художественных произведениях также изображает бессмысленность. Например, в «Алисе в Стране чудес» Льюиса Кэрролла Алиса попадает в мир, который, прежде всего, бессмысленный, там все нелепо, абсурдно и вызывает насмешки. Садоводы, выкрашивающие белые розы в красный цвет, странная еда, заставляющая сжиматься или расширяться до гигантских размеров, являются лишь небольшим эпизодом из всей массы абсурда, на который натыкается Алиса.

Впереди своего времени Кэрролл усваивал новые авангардные (экспериментальные и провокационные) методы описания, которые характерны только для нескольких писателей середины ХХ века. Литературный абсурд — это средство для писателей, позволяющее подробнее изучить элементы абсурда в мире, который не имеет смысла. Он рассматривает вопросы смысла жизни, и писатели часто используют абсурдные темы, персонажей, ситуации и задают вопрос, существует ли какой-либо смысл или структура вообще.

Вместо заключения

Абсурдность человеческой жизни представляет угрозу для всего ее смысла. Абсурд и осмысленность не идут вместе. Это, однако, не означает, что если жизнь не будет абсурдной, то это будет иметь значение. Ликвидация абсурда как препятствия не влечет за собой возникновение четкого смысла, которым мы будем руководствоваться по жизни. Но если мы не можем устранить абсурд, то будет трудно сделать вывод, что жизнь имеет какой-либо смысл. Вот такой клоунский костюм надет на мир в целом и на каждого в отдельности...

В логике под абсурдом обычно понимается внутренне противоречивое выражение. В таком выражении что-то утверждается и, отрицается одновременно, как, скажем, в высказывании "Русалки существуют, и русалок нет".

Абсурдным считается также выражение, которое внешне не является противоречивым, но из которого все-таки может быть выведено противоречие.

Например, в высказывании "Иван Грозный был сыном бездетных родителей" есть только утверждение, но нет отрицания и нет соответственно явного противоречия. Но ясно, что из этого высказывания вытекает очевидное противоречие: "Некоторая женщина является матерью, и она же не является матерью".

Абсурдное как внутренне противоречивое не относится, конечно, к бессмысленному. "Разбойник был четвертован на три неравные половины" - это, разумеется, абсурдно, однако не бессмысленно, а ложно, поскольку внутренне противоречиво.

Логический закон противоречия говорит о недопустимости одновременного утверждения и отрицания. Абсурдное высказывание представляет собой прямое нарушение этого закона.

Понимание абсурда как отрицания или нарушения какого-то установленного закона широко распространено в естественных науках.

Согласно физике к абсурдным относятся, например, такие, не согласующиеся с ее принципами утверждения, как "Космонавты долетели с Юпитера до Земли за три минуты" и "Искренняя молитва преодолевает земное притяжение и возносит человека к Богу". Абсурдны с точки зрения биологии высказывания: "Микробы зарождаются из грязи" и "Человек появился на Земле сразу в таком виде, в каком он существует сейчас".

Никакой особой определенности в употреблении слова "абсурд", разумеется, нет. Даже в логике понятия "бессмысленное" и "абсурдное" употребляются как взаимозаменяемые. В обычном языке абсурдным называется и внутреннее противоречивое, и бессмысленное, и вообще все нелепо преувеличенное, окарикатуренное и т.п.

В логике рассматриваются доказательства путем приведения к абсурду: если из некоторого положения выводится противоречие, то это положение является ложным.

Есть также художественный прием - доведение до абсурда, имеющий, впрочем, с данным доказательством только внешнее сходство.

О носе американской актрисы Барбары Стрейзанд один рецензент сказал: "Ее длинный нос начинается от корней волос и кончается у тромбона в оркестре". Это - абсурдное преувеличение, претендующее на комический эффект.

И еще пример - из армейской жизни, интересный не столько сам по себе, сколько комментарием к нему.

Новобранец-артиллерист неглуп, но мало интересуется службой. Офицер отводит его в сторону и говорит: "Ты для нас не годишься. Я дам тебе добрый совет: купи себе пушку и работай самостоятельно".

Обычный комментарий к этому совету таков: "Совет - явная бессмыслица. Купить пушку нельзя, к тому же один человек, даже с пушкой, не воин". Однако за внешней бессмысленностью проглядывает очевидная и осмысленная цель: офицер, дающий артиллеристу бессмысленный совет, прикидывается дураком, чтобы показать, как глупо ведет себя сам артиллерист.

Этот комментарий показывает, что в обычном языке бессмысленным может быть названо и вполне осмысленное высказывание. 3.

СИНТАКСИЧЕСКИЕ НАРУШЕНИЯ

Каждый язык имеет определенные правила построения сложных выражений из простых, правила синтаксиса. Как и всякие правила, они могут нарушаться, и это ведет к самому простому и, как кажется, самому прозрачному типу бессмысленного.

Скажем, выражение "Если стол, то стул" бессмысленно, поскольку синтаксис требует, чтобы во фразе с "если..., то..." на местах многоточий стояли некоторые утверждения, а не имена. Предложение "Красное есть цвет" построено в соответствии с правилами. Выражение же "есть цвет", рассматриваемое как полное высказывание синтаксически некорректно и, значит, бессмысленно.

В искусственных языках логики правила синтаксиса формулируются так, что они автоматически исключают бессмысленные последовательности знаков.

В естественных языках дело обстоит сложнее. Их синтаксис также ориентирован на то, чтобы исключать бессмысленное. Правила его определяют круг синтаксически возможного и в большинстве случаев позволяют обнаружить то, что, нарушая правила, выходит из этого круга.

В большинстве случаев, но не всегда. Во всех таких языках правила синтаксиса весьма расплывчаты и неопределенны, и иногда просто невозможно решить, что еще стоит на грани их соблюдения, а что уже перешло за нее.

Допустим, высказывание "Луна сделана из зеленого сыра" физически невозможно и, следовательно, ложно. Но синтаксически оно безупречно. Относительно же высказываний "Роза красная и одновременно голубая" или "Звук тромбона желтый" трудно сказать с определенностью, остаются они в рамках синтаксически возможного или нет.

Кроме того, даже соблюдение правил синтаксиса не всегда гарантирует осмысленность.

Предложение "Квадратичность пьет воображение" является, судя по всему, бессмысленным, хотя и не нарушает ни одного правила синтаксиса русского языка.

В обычном общении многое не высказывается явно. Нет необходимости произносить вслух то, что собеседник поймет и без слов. Смысл сказанной фразы уясняется из контекста, в котором она употреблена. Одно и то же неполное выражение в одной ситуации звучит осмысленно, а в другой оказывается лишенным смысла. Услышав, как кто-то сказал: "Больше четырех", далеко не всегда можно быть уверенным, что это какая-то ерунда. Например, в качестве ответа на вопрос: "Который час?" - это выражение вполне осмысленно. И в общем случае оно всегда будет осмысленным, если возможно восстановить недостающие его звенья.

Контекст - это всегда известная неопределенность. Опирающееся на него суждение о синтаксической правильности столь же неопределенно, как и он сам.

Поэт В.Шершеневич считал синтаксические нарушения хорошим средством преодоления застылости, омертвения языка и конструировал высказывания, подобные "Он хожу".

Внешне здесь явное нарушение правил синтаксиса. Но только контекст способен показать, отсутствует ли в этой конструкции смысл и так ли непонятна она собеседнику. Ведь она может быть выражением недовольства стесняющими рамками синтаксиса. Может подчеркивать какую- то необычность или неестественность походки того, кто "хожу", или, напротив, сходство ее с манерой ходить самого говорящего ("Он ходит, как я хожу") и т.д. Если отступление от правил не является простой небрежностью, а несет какой-то смысл, улавливаемый слушателем, то даже это, синтаксически заведомо невозможное сочетание, нельзя безоговорочно отнести к бессмысленному.

И потом, нет правил без нарушений. Синтаксические правила важны, без них невозможен язык. Однако общение людей вовсе не демонстрация всемогущества и безусловной полезности этих правил. Мелкие, непроизвольные отступления от них в практике живой речи явление обычное.

Иногда синтаксис нарушается вполне осознанно, с намерением достичь какого-то интересного эффекта.

Вот цитата из сочинения современного французского философа: "Что такое религиозная мифология, как не абсурдная мечта об идеальном обществе? Если всякая апология необузданного желания ведет к репрессии? Если заявления о всеобщей будущей свободе скрывают жажду власти? Если религия - это другое наименование для варварства?" При сугубо формальном подходе здесь неправильный синтаксис. Три раза условное высказывание обрывается на своем основании и остается без следствия. Но в действительности это только риторический прием, использующий для большей выразительности видимость отступления от синтаксических правил.

Известное всем со школьных лет "Путешествие из Петербурга в Москву" А.Радищева написано языком, для современного слуха непривычным: "В одну из ночей, когда сей неустрашимый любовник отправился чрез валы на зрение своей любезной, внезапу восстал ветер, ему противный, будущу ему на среде пути его. Все силы его немощны были на преодоление разъяренных вод".

Это странное звучание не связано с тем, что перед нами проза отдаленного XVIII в. "Философы и нравоучители, - читаем у жившего в это же время Д. Фонвизина, - исписали многие стопы бумаги о науке жить счастливо; но видно, что они прямого пути к счастию не знали, ибо сами жили почти в бедности, то есть несчастно". Это совсем близко к нашему современному языку. В "Путешествии" же язык нередко нарочито "остранненный" (от слова "странный"), своеобразно пародирующий возвышенный стиль и архаику. И одним из средств этого "остраннения" языка служит свободное обращение с правилами синтаксиса русского языка XVIII в. не особенно, впрочем, отличающимися от нынешних правил. Очевидно, что нарушение синтаксиса не ведет здесь ни к какой неясности смысла.

Особенно часто страдают правила языка при столкновении с юмором, для которого каждый штамп серьезная угроза. "Так это давно случилось, - сожалеет один фельетонист, - что никого как следует и не увиноватишь". "Ученые сцепляются, - констатирует другой, - по проблеме "хищник - жертва". "Все реже встречаемость меховых изделий", "отшибность здесь для молодого", "говорит стыло охотник, углубляясь в точение пилы", "какая извергнется строгость", "охотник, сносив самодеятельность обуток, по скалам и чертолому за охотничьим объектом бежит босиком", "замок на ларьке и текстура: "Закрыто" - все эти выражения, взятые из фельетонов, в конфликте с правилами языка. Но это сознательный, творческий конфликт, призванный заставить фразу звучать свежо и ново. И что важно, правила нарушены, а смысл и опирающееся на него понимание остаются. 4.

Страницы, следующие ниже, посвящены распыленному в воздухе нашего века абсурдному жизнечувствию, а не собственно философии абсурда, каковой наше время, по сути дела, не знает. Простейшей честностью будет поэтому оговорить с самого начала, сколь многим эти страницы обязаны ряду современных мыслителей. Скрывать это настолько не входило в мои намерения, что их высказывания будут приводиться и комментироваться на протяжении всей работы.

Полезно вместе с тем отметить, что абсурд, до сих пор служивший итогом умозаключений, в настоящем эссе принимается за отправную точку. В этом смысле можно сказать, что в моих соображениях немало предварительного: невозможно судить заранее о позиции, которая бы с неизбежностью из них вытекала. Здесь найдут лишь описание болезни духа в чистом виде. Пока что оно без примеси какой бы то ни было метафизики, каких бы то ни было верований. В этом пределы и единственная заведомая установка книги.

Абсурд и самоубийство

Есть лишь один поистине серьезный философский вопрос — вопрос о самоубийстве. Решить, стоит ли жизнь труда быть прожитой или она того не стоит, — это значит ответить на основополагающий вопрос философии. Все прочие вопросы — имеет ли мир три измерения, существует ли девять или двенадцать категорий духа — следуют потом. Они всего лишь игра; сперва необходимо ответить на исходный вопрос. И если верно, что философ, дабы внушить уважение к себе, должен, как хотел того Ницше, служить примером для других, нельзя не уловить важность этого ответа — ведь он предшествует бесповоротному поступку. Для сердца все это непосредственно ощутимые очевидности, однако в них надо вникнуть глубже, чтобы сделать ясными для ума.

Спросив себя, а как можно судить, какой вопрос более настоятелен, чем другие, я отвечу: тот, который обязывает к действию. Мне неведомы случаи, когда бы шли на смерть ради онтологического доказательства. Галилей, обладавший весьма значительной научной истиной, легче легкого отрекся от нее, как только над его жизнью нависла угроза. В известном смысле он поступил правильно. Истина его не стоила того, чтобы сгореть за нее на костре. Вращается ли Земля вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли — все это глубоко безразлично. Сказать по правде, вопрос этот просто-напросто никчемный. Зато я вижу, как много людей умирает, придя к убеждению, что жизнь не стоит труда быть прожитой. Я вижу других людей, которые парадоксальным образом умирают за идеи или иллюзии, придававшие смысл их жизни (то, что называют смыслом жизни, есть одновременно великолепный смысл смерти). Следовательно, я прихожу к заключению, что смысл жизни и есть неотложнейший из вопросов. Как на него ответить? Когда дело касается вещей сущностных — под ними я разумею те, что чреваты угрозой смерти, как и те, что удесятеряют страстную жажду жить, — у нашей мысли есть только два способа подступиться к ним: способ Ла Палиса и способ Дон Кихота. Лишь сочетание самоочевидных истин с уравновешивающим их сердечным горением может открыть нам доступ одновременно и к душевному волнению и к ясности. Раз предмет рассмотрения так скромен и вместе с тем исполнен патетики, понятно, что ученая классическая диалектика должна уступить место менее притязательной установке ума, который бы пускал в ход совместно здравомыслие и приязнь.

Самоубийство всегда истолковывалось только как явление социального порядка. Здесь, напротив, поначалу речь пойдет об отношении между индивидуальной мыслью и самоубийством. Подобно великим произведениям, оно вызревает в безмолвных недрах сердца. Сам человек об этом не знает. Однажды вечером он вдруг стреляется или бросается в воду. Как-то мне рассказывали об одном покончившем с собой смотрителе жилых домов, что за пять лет до того он потерял дочь, с тех пор сильно изменился и что эта история его «подточила». Точнее слова нечего и желать. Начать думать — это начать себя подтачивать. К началам такого рода общество не имеет касательства. Червь гнездится в сердце человека. Там-то его и надо искать. Надо проследить и понять смертельную игру, ведущую от ясности относительно бытия к бегству за грань света.

Самоубийство может иметь много разных причин, и самые явные из них чаще всего не самые решающие. Редко кончают с собой в результате размышлений (хотя исключать эту гипотезу нельзя). То, что развязывает кризис, почти никогда контролю не поддается. Газеты обычно упоминают о «душевных огорчениях» или «неизлечимой болезни». Объяснения такого рода правомерны. И все-таки надо бы знать, не разговаривал ли с отчаявшимся равнодушно в тот самый день его друг. Друг этот и виновен в случившемся. Равнодушного тона может быть достаточно, чтобы вызвать обвал накопившихся обид и усталости, которые до поры до времени пребывали как бы в подвешенном состоянии.

Но если трудно зафиксировать в точности миг, когда ум поставил на смерть, как и проследить сам изощренный ход мысли в этот миг, то извлечь из поступка заложенное в нем содержание сравнительно легко. Убить себя означает в известном смысле — и так, как это бывает в мелодрамах, — сделать признание. Признание в том, что жизнь тебя подавила или что ее нельзя понять. Не будем заходить в уподоблениях слишком далеко и прибегнем к словам расхожим. Это признание, что жить «не стоит труда». Само собой разумеется, жизнь — дело непростое. Однако по многим причинам, первая из которых — привычка, продолжаешь поступать согласно запросу жизненных обстоятельств. Умереть по своей воле означает признать, пусть и безотчетно, смехотворность этой привычки, отсутствие глубоких оснований жить, нелепицу повседневной суеты и ненужность страдания.

Что же это за нерасчетливое чувство, пробуждающее разум ото сна, необходимого ему для жизни? Когда мир поддается объяснению, хотя бы и не слишком надежному в своих доводах, он для нас родной. Напротив, человек ощущает себя чужаком во вселенной, внезапно избавленной от наших иллюзий и попыток пролить свет на нее. И это изгнанничество неизбывно, коль скоро человек лишен памяти об утраченной родине или надежды на землю обетованную. Разлад между человеком и окружающей его жизнью, между актером и декорациями и дает, собственно, чувство абсурда. Все здоровые люди когда-нибудь да задумывались о самоубийстве, а потому можно без дополнительных пояснений признать, что существует прямая связь между этим чувством и тягой к небытию.

Предметом настоящего эссе как раз и является это отношение между абсурдом и самоубийством, вопрос о том, в какой именно мере самоубийство есть решение задачи, задаваемой абсурдом. Допустимо исходить из принципа, что действия человека, избегающего лукавить с самим собой, направляются истиной, в которую он верит. Вера в абсурдность существования должна, следовательно, определять его поведение. Совершенно законным любопытством будет поэтому спросить внятно и без ложного пафоса, обязывает ли упомянутое умозаключение об абсурде расстаться как можно скорее с обстоятельствами, не поддающимися пониманию. Разумеется, я веду здесь речь о людях, склонных находиться в согласии с собой.

Будучи поставлен ясно, вопрос этот может показаться одновременно простым и неразрешимым. Ошибочно полагают, однако, что на простые вопросы даются не менее простые ответы и очевидность влечет за собой такую же очевидность. Если судить априорно, похоже, что самоубийством либо кончают, либо не кончают соответственно двум возможным философским решениям самого вопроса: либо «да», либо «нет». Но это выглядело бы слишком красиво. Надо же учесть еще и тех, кто вечно вопрошает, избегая отвечать. Тут я почти не иронизирую: речь идет о большинстве людей. Я вижу также, что те, кто отвечает «нет», поступают так, будто они думают «да», И действительно, если я принимаю критерий Ницше, они так или иначе думают «да». Наоборот, среди кончающих самоубийством часто встречаются убежденные в том, что жизнь имеет смысл. И с подобными противоречиями сталкиваешься постоянно. Можно даже сказать, что они достигают крайней остроты как раз там, где логика вроде бы особенно желательна. Стало уже общим местом сопоставлять философские учения с поведением тех, кто их исповедует. Но надо сказать прямо, что за исключением Кириллова, принадлежащего литературе, Перегрина из легенды и Жюля Лекье, в случае с которым довольствуются гипотезой, никто из мыслителей, отказывавших жизни в смысле, не заходил в своей логике так далеко, чтобы самому отказаться жить. Нередко шутки ради вспоминают, как Шопенгауэр расточал хвалы самоубийству, сидя за обильным столом. Но тут не повод для смеха. В таком способе не принимать трагическое всерьез особой беды нет, и тем не менее он в конце концов бросает тень на того, кто к нему прибегает.

Перед всеми этими противоречиями и темнотами следует ли думать, что не существует никакой связи между возможным мнением о жизни и тем поступком, посредством которого с ней расстаются? Не будем здесь ничего преувеличивать. В привязанности человека к жизни есть нечто превосходящее все на свете невзгоды. Суждение нашего тела ничуть не менее важно, чем суждение нашего ума, а тело избегает самоуничтожения. Привычка жить складывается раньше привычки мыслить. И в том каждодневном беге, что понемногу приближает нас к смерти, тело сохраняет это неотъемлемое преимущество. И, наконец, самая суть противоречия заключена в том, что я назвал бы уклонением, ибо оно одновременно и меньше, и больше развлечения в паскалевском смысле слова. Гибельное уклонение, составляющее третью тему нашего эссе, — это надежда. Надежда на другую жизнь, каковую надобно «заслужить», — или жульничество тех, кто живет не ради самой жизни, а ради некоей превосходящей ее идеи, возвышающей эту жизнь, сообщающей ей смысл и ее предающей.

Все тогда помогает спутать карты. До сих пор отнюдь не безуспешно предавались игре в слова и делали вид, будто верят, что отказ признать жизнь имеющей смысл непременно влечет за собой заключение, согласно которому она не стоит труда быть прожитой. На самом деле нет никакой обязательной соотнесенности между этими двумя суждениями. Надо только не позволять, чтобы уже упомянутые мною неувязки, путаница, непоследовательность сбивали с толку. Надо все это устранить и обратиться впрямую к действительной сути вопроса. Убивают себя потому, что жизнь не стоит труда быть прожитой, — вот истина несомненная, однако и бесплодная, потому что она трюизм. Но разве оскорбление, наносимое тем самым сущему, разве столь всеохватывающее разоблачение его проистекают из отсутствия в нем смысла? И разве абсурдность жизни требует избавления от нее при помощи надежды или самоубийства — вот на что необходимо пролить свет, вот что надо исследовать и раскрыть, отодвинув в тень все остальное. Понуждает ли абсурд к смерти — этому вопросу следует отдать предпочтение перед всеми прочими, рассмотреть его вне всех сложившихся способов мысли и вне игры непредвзятого ума. Оттенкам, противоречиям, психологическим примесям, всегда привносимым «объективным» умом в существо вопросов, нет места в этом исследовании и страстном поиске. Здесь нужна только беспощадная, то есть логичная мысль. А это непросто. Всегда легко быть логичным, И почти невозможно быть логичным до конца. Люди, накладывающие на себя руки, следуют по наклонной своих чувств до самого конца. Размышление о самоубийстве предоставляет мне в таком случае возможность поставить ту единственную проблему, которая меня занимает: логичен ли смертельный исход? Я могу это выяснить не иначе, как продолжив без вносимого страстью беспорядка, единственно в свете очевидности, то размышление, истоки которого я тут обозначил. Его-то я и называю размышлением об абсурде. Многие такое размышление предпринимали. Пока что я не знаю, удалось ли им сохранить верность отправным посылкам.

Когда Карл Ясперс, обнаруживая невозможность воссоздать бытие в его целостности, восклицает: «Это ограничение возвращает меня к самому себе, туда, где я больше не укрываюсь за объективной точкой зрения, а лишь представительствую от нее, туда, где ни я сам, ни существование других не могут стать для меня объектом», — он вслед за множеством своих предшественников вызывает в памяти те пустынные безводные края, где мысль подходит к пределам доступного для нее. Вслед за множеством других — да, конечно же, но как все они спешили оттуда выбраться! К этому последнему повороту, где мысль колеблется в нерешительности, приближались многие, среди них и мыслители, исполненные смирения. Здесь они отрекались от самого дорогого, что у них было, — от собственной жизни. Иные, князья духа, тоже отрекались, только прибегали для этого к самоубийству мысли в разгар самого чистого бунта. Подлинное же усилие, напротив, заключается в том, чтобы как можно дольше удерживать равновесие и рассматривать вблизи причудливую растительность этих краев. Упорство и прозорливость являются привилегированными зрителями того нечеловеческого игрового действа, в ходе которого репликами обмениваются абсурд, надежда и смерть. Дух бывает способен тогда проанализировать фигуры простейшего и вместе с тем изысканного танца, прежде чем самому их воспроизвести и пережить.

Стены абсурда

Глубокие чувства подобны великим произведениям, смысл которых всегда шире высказанного в них осознанно. Постоянство движений души или ее отталкиваний воспроизводится в привычках поведения и ума, а затем преломляется и в таких следствиях, о которых сама душа ничего не ведает. Большие чувства выводят с собой в жизнь целый мир, великолепный или жалкий. Единственный в своем роде мир, где они обретают подходящий им климат, освещается страстью. Существует вселенная ревности, честолюбия, эгоизма или великодушия. Вселенная — то есть своя особая метафизика и свой духовный строй. Но верное относительно отдельных чувств тем более верно относительно переживаний с их основой столь же неопределенной, смутной и одновременно столь же несомненной, столь же отдаленной и столь же «присутствующей», как и все то, чем бывает вызвано в нас ощущение прекрасного или ощущение абсурда.

Чувство абсурда может поразить в лицо любого человека на повороте любой улицы. Само по себе, в своей унылой наготе и тусклом свете, оно неуловимо. Однако сама эта трудность заслуживает обдумывания. Пожалуй, верно, что человек никогда не бывает постигнут нами до конца, в нем всегда сохраняется нечто, упрямо от нас ускользающее. Однако практически я знаю людей и распознаю их по поведению, по совокупности их поступков, по тем следам, какие они оставляют, проходя по жизни. И точно так же обстоит дело с теми иррациональными переживаниями, которые не поддаются анализу, — я могу их практически определить, практически оценить, свести воедино их последствия в умственной деятельности, уловить и обозначить все их обличья, очертить их вселенную. Несомненно, что лично я, скорее всего, не узнаю актера глубже оттого, что увижу его в сотый раз. Но, если я соединю всех героев, в которых он перевоплощался, и скажу, что на сотой учтенной мною роли я узнал о нем немного больше, в этом будет своя доля истины. Потому что этот видимый парадокс есть вместе с тем и притча. Притча со своей моралью. Она учит, что лицедейство человека может сказать о нем ничуть не меньше, чем его искренние порывы. И точно так же обстоит дело на другом уровне — с переживаниями: нельзя постичь, каковы они в глубине человеческого сердца, однако частично их выдают и поступки, ими вызванные, и настрой ума, ими заданный. Можно, следовательно, почувствовать, как я тем самым определяю некий метод. Правда, можно почувствовать и то, что он — метод анализа, а не метод познания. Как всякий метод, он подразумевает свою метафизику и волей-неволей обнаруживает те конечные заключения, о которых поначалу он как будто и сам порой не подозревает. Так последние страницы книги уже содержатся в ее первых страницах. Увязка такого рода неизбежна. Метод, определяемый мною здесь, откровенно признается в том, что он исходит из посылки о невозможности истинного познания. Возможно лишь перебрать видимости и ощутить климат.

В таком случае нам, быть может, окажутся доступны проявления неуловимого чувства абсурда в столь разных, хотя и родственных, областях, как интеллектуальная деятельность, искусство жить или просто искусство. Климат абсурда присутствует в них с самого начала. В конце же проступают вселенная абсурда и особая установка духа, при которой он на все вокруг проливает свой свет так, чтобы воссиял тот избранный и беспощадный лик, какой он умеет распознать.

Все великие деяния и все великие мысли восходят к ничтожно малым истокам. Великие произведения зачастую рождаются на уличном повороте или в прихожей ресторана. Так и абсурд. Мир абсурда, как никакой другой, извлекает свои достоинства из жалких обстоятельств зарождения. Когда в некоторых ситуациях на вопрос, о чем человек думает, следует ответ: «Ни о чем», — это может быть и притворством. Любящие друг друга люди хорошо об этом знают. Но если ответ искренен, если он передает то особое состояние души, когда пустота красноречива, когда цепочка повседневных поступков вдруг порвалась и сердце тщетно ищет звено, способное снова соединить оборванные концы, — в таких случаях этот ответ может оказаться и первым знаком абсурда,

Бывает, что декорации рушатся. Утреннее вставание, трамвай, четыре часа в конторе или на заводе, еда, трамвай, четыре часа работы, еда, сон, и так все, в том же ритме, в понедельник, вторник, среду, четверг, пятницу, субботу. Чаще всего этой дорогой следуют без особых затруднений. Но однажды вдруг возникает вопросительное «зачем?», и все начинается с усталости, подсвеченной удивлением. Начинается — это здесь важно. Усталость одновременно и последнее проявление жизни машинальной, и первое обнаружение того, что сознание пришло в движение. Усталость пробуждает сознание и вызывает все последующее. Последующее может быть либо возвратом к бессознательности, либо окончательным пробуждением. Со временем, на исходе пробуждения, из него вытекает либо самоубийство, либо восстановленное равновесие. В усталости как таковой есть нечто отвратительное. В нашем случае я должен заключить, что она благотворна. Ведь все начинается с осознания и только благодаря ему обретает ценность. Во всех высказанных соображениях нет ничего оригинального. Но в них есть достоинство очевидности, а этого до поры до времени достаточно, чтобы выявить в общих чертах происхождение абсурда. Корнем всего служит простая «озабоченность».

И точно так же в тусклой каждодневной жизни нас всегда несет поток времени. Но рано или поздно наступает момент, когда нам самим приходится взвалить на себя и нести груз времени. Мы живем будущим: «завтра», «позже», «когда ты добьешься положения», «с возрастом ты поймешь». Подобная непоследовательность по-своему восхитительна, ведь в конце концов предстоит умереть. Однако настает день, когда человек говорит вслух или про себя, что ему тридцать лет. Тем самым он утверждает, что еще достаточно молод. Но вместе с тем он располагает себя относительно времени. Он занимает в нем свое место. Он признает, что находится в одной из точек кривой, каковую, по его признанию, он должен пройти. Он принадлежит времени, и по тому ужасу, который мысль об этом ему внушает, он судит, что оно его злейший враг. Завтрашнего дня, он хотел завтрашнего дня, тогда как всем своим существом он должен бы это завтра отвергнуть. В этом бунте плоти обнаруживает себя абсурд.

Еще ступенью ниже нас ждет ощущение нашей чужеродности в мире — мы откроем, до чего он «плотен», заметим, насколько камень нам чужд, как он неподатлив, с какой силой природа, самый пейзаж может нас отрицать. В недрах красоты залегает нечто бесчеловечное, и все вокруг — эти холмы, это ласковое небо, очертания деревьев — внезапно утрачивает иллюзорный смысл, который мы им приписывали, и вот они уже дальше от нас, чем потерянный рай. Первобытная враждебность мира доносится до нас сквозь тысячелетия. В какой-то миг мы перестаем понимать этот мир по той простой причине, что на протяжении веков нам были понятны в нем лишь образы и рисунки, которые мы сами же предварительно в него и вложили, однако с некоторых пор нам не хватает больше духу прибегать к этой противоестественной уловке. Мир ускользает от нас, потому что снова становится самим собой. Декорации, замаскированные нашей привычкой, предстают такими, каковы они на самом деле. Они отдаляются от нас. И точно так же бывают дни, когда, увидев близко знакомое тебе лицо женщины, которую ты любил много месяцев или лет, ты вдруг находишь ее как бы совсем чужой, и тебе, быть может, даже желанно это открытие, заставляющее внезапно ощутить себя таким одиноким. Впрочем, час для этого пока что не пробил. Ясно одно: в этой плотности и этой чуждости мира обнаруживает себя абсурд.

Люди также источают нечто бесчеловечное. Иной раз, в часы особой ясности ума, механичность их жестов, их бессмысленная пантомима делает каким-то дурацким все вокруг них. Человек говорит по телефону за стеклянной перегородкой; его не слышно, зато видна его мимика, лишенная смысла, — и вдруг задаешься вопросом, зачем он живет. Тягостное замешательство перед бесчеловечным в самом человеке, невольная растерянность при виде того, чем мы являемся на самом деле, короче, «тошнота», как назвал все это один современный писатель, тоже обнаруживают абсурд. Равно как напоминает об абсурде и тот чужак, который подчас движется нам навстречу из глубины зеркала, тот родной и, однако, вызывающий в нас тревогу брат, которого мы видим на наших собственных фотографиях.

Я подхожу, наконец, к смерти и тому, как она нами переживается. По этому поводу все уже сказано, и от патетики подобает воздержаться. Тем не менее никогда не удастся в достаточной мере изумиться тому, что все живут так, как если бы они о смерти «знать не знали». Никто и в самом деле не имеет опыта смерти. Ведь опыт в собственном смысле есть то, что лично испытано и осознано. А в случае со смертью возможно говорить разве что об опыте кого-то другого. Это заменитель опыта, нечто умозрительное и никогда не убеждающее нас вполне. Условные меланхолические сетования не могут внушать доверия. В действительности источником ужаса является математическая непреложность события смерти. Если ход времени нас ужасает, так это тем, что задача сперва излагается, потом решается. Все красноречивые слова о душе получают здесь, по крайней мере на какой-то срок, подтверждение от противного с его новизной. Душа из вот этого недвижимого тела, на котором и пощечина не оставляет следов, куда-то исчезла. Простота и бесповоротность произошедшего и дают содержание чувству абсурда. В смертельном свете этой судьбы проступает ее бесполезность. Никакая мораль и никакие усилия заведомо не имеют оправдания перед кровавой математикой, распоряжающейся человеческим уделом.

Еще раз: все это уже было сказано, и многократно. Я ограничиваюсь здесь беглым перечнем и указанием на самые очевидные темы. Они проходят через все литературы и все философские учения. Служат они пищей и для обыденных разговоров. Не может быть и речи о том, чтобы изобретать их заново. Но следует твердо увериться в этих очевидностях, чтобы затем задать себе вопрос первостепенной важности. Хочу повторить: меня интересуют не столько открытия абсурда, сколько их следствия. Если сами факты убедительны, то какие заключения надо из них извлечь и как далеко в этом пойти, чтобы ни от чего не уклониться? Надо ли добровольно принять смерть или вопреки всему надеяться? Но прежде всего необходимо произвести такой же беглый учет в плоскости интеллекта.

Первым делом разума является различение истинного и ложного. И, однако, как только мысль задумывается о себе самой, она в первую очередь открывает противоречие. Бесполезно стараться здесь убедительно это доказывать. На протяжении веков никто не нашел доказательств яснее и изящнее, чем Аристотель: «Со всеми подобными взглядами необходимо происходит то, что всем известно, — они сами себя опровергают. Действительно, тот, кто утверждает, что все истинно, делает истинным и утверждение, противоположное его собственному, и тем самым делает свое утверждение неистинным (ибо противоположное утверждение отрицает его истинность); а тот, кто утверждает, что все ложно, делает и это свое утверждение ложным. Если же они будут делать исключение — в первом случае для противоположного утверждения, заявляя, что только одно оно не истинно, а во втором — для собственного утверждения, заявляя, что только оно одно не ложно, — то приходится предполагать бесчисленное множество истинных и ложных утверждений, ибо утверждение о том, что истинное утверждение истинно, само истинно, и это может быть продолжено до бесконечности».

Этот порочный круг — только первый в чреде подобных ему, и на каждом из них разум, всматривающийся в самого себя, теряется от головокружительной круговерти. Сама простота этих парадоксов делает их неопровержимыми. Какая бы игра слов и логическая акробатика в ход ни пускались, понять — значит прежде всего прибегнуть к единому мерилу. Глубинное желание разума даже при самых изощренных его операциях смыкается с бессознательным чувством человека перед вселенной — потребностью сделать ее близкой себе, жаждой ясности. Понять мир означает для человека свести его к человеческому, отметить своей печатью. Вселенная кошки — это не вселенная муравья. Трюизм «всякая мысль антропоморфна» не имеет никакого другого смысла. И точно так же разум, стремящийся постичь действительность, способен испытать удовлетворение только тогда, когда он сведет ее к собственным понятиям. Если бы человек узнал, что вселенная тоже может любить и страдать, он бы почувствовал себя примиренным с судьбой. Если бы мысль открыла в меняющемся зеркале явлений вечные связи, которые способны свести эти явления и одновременно самих себя к единому принципу, тогда можно было бы говорить о ее счастье, сравнительно с которым миф о райском блаженстве выглядит всего лишь смехотворной подделкой. Тоска по единству, жажда абсолюта выражают сущностное движение человеческой драмы. Однако несомненное существование этой тоски отнюдь не подразумевает, что ее надо немедленно утолить. Ведь в том случае, если мы, перенесясь через пропасть между желаемым и достигнутым, признаем вместе с Парменидом действительное бытие Единого (каким бы оно ни было), мы впадем в вызывающее улыбку противоречие разума, который утверждает полнейшее единство сущего, но уже самим этим утверждением доказывает собственное отличие от сущего и множественность мира, которую претендовал устранить. И этого другого порочного круга достаточно, чтобы заглушить наши надежды.

Все это опять-таки очевидности, И снова повторю, что сами по себе они не представляют интереса, интересны те следствия, которые можно из них извлечь. Мне известна и еще одна очевидность, она гласит, что человек смертен. Однако можно перечесть по пальцам тех, кто извлек отсюда все следствия, вплоть до самых крайних. В этом эссе следует принимать за постоянную точку отсчета неизменное расхождение между тем, что мы, как нам кажется, знаем, и тем, что мы знаем действительно, согласие на деле и притворное неведение, из-за чего мы продолжаем жить с такими идеями, которые должны были бы перевернуть всю нашу жизнь, если бы мы их по-настоящему прочувствовали. Это неустранимое противоречие духа помогает нам осознать поистине в полной мере, какой разрыв отделяет нас от наших собственных созданий. До тех пор, пока разум безмолвствует в неподвижном мире своих надежд, все взаимоперекликается и упорядочивается в столь желанном ему единстве. Но при первом же движении весь этот мир трещит и рушится: познанию предлагает себя бесконечное множество мерцающих осколков. Нужно проститься с надеждой когда-нибудь воссоздать из них воспринимаемую нами как нечто родное гладкую поверхность, которая вернула бы покой нашей душе. После стольких веков упорных поисков, после стольких отречений мыслителей мы знаем, что для познавательной деятельности такое прощание правильно. За исключением рационалистов по роду своих занятий, сегодня все отчаялись в возможностях истинного познания. Если бы понадобилось написать поучительную историю человеческой мысли, она была бы историей следующих друг за другом раскаяний и немощных потуг.

Действительно, о чем или о ком я вправе сказать: «Это я знаю»? Я могу ощутить сердце в моей груди и утверждать, что оно существует. Я могу потрогать вещи окружающего меня мира и утверждать, что он существует. Но на этом моя наука кончается, все остальное — лишь построения ума. Ведь попробуй я уловить и кратко определить то Я, в существовании которого я уверен, как оно уподобится воде, утекающей между пальцев. Я могу обрисовать один за другим все лики, какие оно принимает, равно как и все лики, какими его наделяли, полученное им воспитание, его происхождение, пыл и миги безмолвия, величие и низость. Однако нельзя сложить вместе все эти лики. Да и само принадлежащее мне сердце никогда не поддастся определению. Между моей уверенностью в собственном существовании и тем содержанием, которое я пробую в нее вложить, пролегает ров, и его во веки веков не заполнить. Я всегда пребуду чуждым самому себе. В психологии, как и в логике, существуют истины, но нет Истины. «Познай самого себя» Сократа имеет такую же ценность, как и «Будь добродетелен» в устах наших исповедников. В нем различимы одновременно и тоска по знанию, и незнание. Все это бесплодные игры по значительным поводам. Игры, оправданные в той самой мере, в какой они приблизительны.

А вот еще деревья, и я знаю, как шероховата их кора, вот вода, и мне известен ее привкус. Запахи травы и звезд, темная ночь, иные вечера, когда сердце расслабляется, — разве я могу отрицать существование этого мира, силу и мощь которого я ощущаю? Однако вся земная наука не дает ничего, способного уверить меня в том, что этот мир мне принадлежит. Вы мне его описываете и учите меня, как его разложить по полочкам. Вы перечисляете его законы, и я, жаждущий знания, соглашаюсь с тем, что они верны. Вы разбираете его устройство, и моя надежда растет. В конце концов вы мне сообщаете, что этот чудесный пестрый мир может быть сведен к атому и что атом в свою очередь сводим к электрону. Все это хорошо, но я жду продолжения. А вы мне говорите о распространяющейся на всю вселенную невидимой системе электронов, которые вращаются вокруг своего ядра. Вы мне объясняете мир при помощи образа. И тогда я констатирую, что вы обратились к поэзии — выходит, у меня никогда не будет знания. Не пришло ли для меня время этим возмутиться? Но вы уже сменили теорию. Значит, наука, которая должна была мне все разъяснить, кончает тем, что выдвигает гипотезу, обещанная ясность оборачивается метафорой, неуверенность воплощается в произведении искусства. Но разве была нужда в стольких усилиях? Мягкие очертания вон тех холмов и вечер, положивший свою руку на мое возбужденное сердце, научат меня гораздо большему. Я вернулся к тому, с чего начинал. Я понимаю, что с помощью науки могу опознать и перечислить явления, но никак не могу освоить мир. Даже если я ощупаю пальцем все извивы его рельефа, я не узнаю о нем больше. Вы же предлагаете мне выбрать между описанием, которое надежно, но ничего мне не проясняет, и гипотезами, которые претендуют чему-то меня научить, но остаются ненадежными. Чуждый самому себе и миру, лишенный всякого подспорья, кроме мысли, которая себя отрицает в тот самый момент, когда она что-то утверждает, — так что же это за удел, при котором я могу обрести покой не иначе, как отказавшись знать и жить, и где жажда обладания наталкивается на глухие стены, бросающие вызов любой осаде? Хотеть — значит порождать парадоксы. Все устроено так, чтобы возник тот отравленный покой, который приносят беззаботность, сон души и смертельно опасное самоотречение.

Следовательно, интеллект на свой лад говорит мне, что мир абсурден. Слепой рассудок, являющий собой полную противоположность интеллекту, напрасно претендует на то, что все ясно, я ждал доказательств и хотел, чтобы он оказался прав. Несмотря на множество гордившихся собой веков, вопреки стольким красноречивым и умевшим убеждать людям я знаю, что это неправда. По крайней мере в этом отношении счастья нет, раз я не могу знать. Всеобщий разум, практический или моральный — все равно, весь детерминизм и берущиеся объяснить все на свете категории для честного человека не больше, чем повод рассмеяться. Они не имеют ничего общего с умом. Они отрицают его глубинную правду, состоящую в том, что он крепко скован. Отныне в этой необъяснимой и зажатой в собственных рамках вселенной судьба человека обретает свой смысл. Тьма иррациональных вещей громоздится вокруг и сопровождает его до конца дней. Благодаря вернувшейся к нему и теперь избавленной от противоречий прозорливости чувство абсурда проясняется и уточняется. Я говорил, что мир абсурден, но я слишком поспешил. Сам по себе этот мир неразумен — вот все, что можно сказать о нем. Абсурдно же столкновение этой иррациональности с отчаянной жаждой ясности, зов которой раздается в глубинах человеческой души. Абсурд зависит от человека в той же мере, в какой он зависит от мира. В настоящий момент он их единственная связь. Он соединяет их так, как людей может соединять одна только ненависть. И это все, что я могу внятно различить в необъятной вселенной, где протекает приключение моей жизни. Остановимся здесь. Если я принимаю за истину абсурд и он выстраивает мои отношения с жизнью, если я проникаюсь этим чувством, которое охватывает меня перед зрелищем окружающего мира, и сохраняю ту ясность ума, которую принесли мне научные поиски, тогда я должен всем пожертвовать ради этих достоверностей и смотреть на них в упор, дабы их поддерживать. И особенно я должен выверить по ним мое поведение и извлечь из них все следствия. Я говорю сейчас о честности. Но прежде я хочу выяснить, может ли мысль жить в этих пустынных краях.

Я уже знаю, что мысль туда по крайней мере вступила. Она нашла там для себя пищу. И поняла, что до этого довольствовалась призраками. Ее пребывание там дало повод наметить некоторые темы из числа самых неотложных для человеческого осмысления.

С того момента, как абсурдность получает признание, она становится мучительнейшей из страстей. Но весь вопрос в том, чтобы уяснить, можно ли жить подобными страстями, можно ли принять глубоко заложенный в них закон, по которому они испепеляют сердце в то самое время, когда повергают его в восторг. Однако это еще не тот вопрос, которым мы сейчас займемся. Он находится в центре описываемого опыта, и у нас будет время к нему вернуться. Прежде постараемся обозреть темы и душевные порывы, рождающиеся в пустыне. Достаточно будет их перечислить. Ведь сегодня они тоже всем известны. Во все времена находились люди, отстаивавшие права иррационального. Традиция мысли, которую можно было бы назвать смиренной, никогда не прерывалась. Критика рационализма предпринималась столько раз, что, по всей видимости, к ней нет смысла возвращаться. Однако в нашу эпоху мы стали очевидцами возрождения парадоксальных философских систем, которые проявляют такую изобретательность в попытках пошатнуть разум, как будто он и впрямь всегда первенствовал. Но все это доказывает не столько действенность разума, сколько живучесть питаемых им надежд. В плане историческом постоянное соперничество двух подходов, иррационалистического и рационалистического, свидетельствует об одной из ведущих страстей человека, раздираемого между тягой к единству и ясным видением обступивших его стен.

Но еще никогда, быть может, атака на разум не была столь напористой, как в наше время. С тех пор как прозвучал громкий возглас Заратустры: «Случилось так, что это самое старинное достоинство на свете. Я вернул его вещам, когда сказал, что над ними нет воления никакой вечной воли», после смертельной болезни Кьеркегора, «болезни, влекущей за собой смерть, за которой уже ничего не следует», знаменательные и мучительные темы абсурдной мысли вереницей тянулись одна за другой. Или, точнее, и этот оттенок весьма важен, мысли иррационалистической и религиозной. От Ясперса до Хайдеггера, от Кьеркегора до Шестова, от феноменологов до Шелера, в области логики и в области морали целое семейство умов, родственных в их ностальгии, противоположных по их методам и целям, упорствовало в том, чтобы перегородить столбовую дорогу разума и отыскать свои прямые пути к истине. Далее я буду исходить из того, что их мысли известны и пережиты. Какими бы ни были сегодня и вчера их устремления, исходной для них всех была не поддающаяся словесному описанию вселенная, где царят противоречия, антиномии, тоскливые страхи и немощь. Общими для них были как раз те темы, которые мы только что выявили. И что особенно важно сказать, они сумели извлечь следствия из своих открытий. Это настолько важно, что придется рассмотреть эти следствия отдельно. Пока же речь пойдет лишь об их открытиях и отправном для них опыте, о том, чтобы установить их сходство. Было бы самонадеянно браться истолковывать здесь сами их философские учения, доступно и, во всяком случае, достаточно дать почувствовать общий для всех них климат.

Хайдеггер хладнокровно рассматривает удел человеческий и заявляет, что мы влачим унизительное существование. Единственная действительность — это «забота» на всех ступенях бытия. Для человека, затерянного в мире среди разного рода отвлекающих занятий, забота — это мимолетная и всякий раз ускользающая боязнь. Но стоит последней осознать себя, и она становится страхом, постоянным климатом ясно мыслящего человека, «в котором существование обретает себя». Бестрепетно и на самом что ни на есть отвлеченном языке этот профессор философии пишет, что «конечность и ограниченность человеческого существования предшествуют самому человеку». Он обращается к Канту, но лишь затем, чтобы признать, что «чистому Разуму» поставлены свои пределы. И чтобы в конце своих анализов заключить: «Мир ничего не может предложить человеку, находящемуся во власти страха». В глазах Хайдеггера забота настолько превосходит по свей подлинности все категории мышления, что он думает и говорит только о ней. Он перечисляет ее виды: досада, когда обыкновенный человек пытается как-то ее уравновесить и заглушить в себе; ужас, когда разум созерцает смерть. Хайдеггер тоже не отделяет сознание от абсурда. Сознание смерти — это зов заботы, когда «существование обращает зов к самому себе через посредство сознания». Это голос самого страха, и голос этот заклинает существование «вернуться к самому себе после утраты себя в безымянном „On“». По Хайдеггеру, тоже не следует погружаться в сон, а надо бодрствовать вплоть до израсходования себя. Он упорно пребывает в мире абсурда и обвиняет мир в тленности. Он ищет свой путь посреди развалин.

Ясперс отчаивается в какой бы то ни было онтологии, потому что хочет, чтобы мы утратили «наивность». Он знает, что нам не дано возвыситься хотя бы в чем-нибудь малом над убийственной игрой видимостей. Он знает, что разум в конце концов терпит поражение. Он подолгу прослеживает те духовные приключения, которые нам поставляет история, и в любой системе безжалостно вскрывает изъяны, спасающую все иллюзию, ничего не могущее скрыть пророчество. В этом опустошенном мире, где невозможность знания доказана, где небытие выглядит единственной действительностью, а беспросветное отчаяние — единственно оправданной позицией, он пробует отыскать Ариаднину нить, которая вела бы к божественным тайнам.

Шестов со своей стороны на протяжении всего своего творчества, отличающегося великолепной монотонностью, постоянно устремленного к одним и тем же истинам, беспрерывно доказывает, что и самое стройное из учений универсального рационализма всякий раз под конец упирается в иррациональность человеческой мысли. От него не ускользают ни один заслуживающий иронии очевидный просчет, ни одно самое ничтожное противоречие, которые обесценивают разум. Единственное, что его занимает, — это исключения из правил, независимо от того, принадлежат ли они к истории душевной или умственной жизни. В опыте приговоренного к смертной казни Достоевского, в отчаянных приключениях духа у Ницше, в проклятиях Гамлета или горьком аристократизме Ибсена он обнаруживает, высвечивает и возвеличивает человеческий бунт против непоправимого. Он отказывает в правах разуму и начинает сколько-нибудь уверенно направлять свои шаги, лишь очутившись посреди обесцвеченной пустыни, где все достоверности обращены в камни.

Самый, быть может, привлекательный из всех, Кьеркегор, по крайней мере на одном из отрезков своей биографии, не просто открывает абсурд, а больше того — им живет. Человек, написавший: «Самое надежное безмолвие возникает не тогда, когда молчат, а тогда, когда говорят», первым делом убеждается в том, что ни одна истина не абсолютна и не в силах сделать удобоваримым существование, которое само по себе есть невозможность. Дон Жуан познания, он множит псевдонимы и противоречия, пишет «Назидательные речи» одновременно с учебником цинического спиритуализма «Дневник соблазнителя». Он отвергает утешения, мораль, самые принципы душевного покоя. Он далек от того, чтобы унимать боль в сердце из-за засевшего там шипа. Напротив, он растравляет эту боль и с отчаянной радостью распятого, довольного своей казнью, постепенно выстраивает категорию демонического из ясности, отрицания, комедиантства. Этот одновременно нежный и ухмыляющийся лик, эти пируэты в сопровождении крика, исторгнутого из недр души, и являют собой дух абсурда в схватке с превосходящей его действительностью. Духовное приключение, подводящее Кьеркегора к столь дорогим ему скандалам бытия, тоже берет свое начало в хаосе опыта, лишенного всяких прикрас, взятого в его первозданной бессвязности.

Совсем в другом плане, в плане метода, Гуссерль и феноменологи возвращают миру его разнообразие и отвергают трансцендирующий разум. Благодаря им духовный мир самым неожиданным образом обогащается. Лепесток розы, километровый столб у дороги или человеческая рука так же важны, как любовь, желание или как законы тяготения. Мыслить не означает пускать в ход единую мерку, делать внешний вид вещей знакомым, заставляя их предстать в обличьях какого-то принципа. Думать — это научиться заново видеть, быть внимательным, направить на что-то свое сознание, возвести, подобно Прусту, в разряд привилегированных каждую идею и каждый образ. Парадокс, но все на свете находится в привилегированном положении. Оправданием для мысли служит ее предельная осознанность. Хотя самый ход поисков Гуссерля более позитивен, чем у Кьеркегора или Шестова, тем не менее он в корне отрицает классический рационализм, подрывает надежду, открывает интуиции и сердцу доступ к разрастающемуся обилию вещей, в котором есть что-то бесчеловечное. Гуссерлианские пути ведут ко всем наукам и ни к одной из них. Другими словами, способ здесь важнее цели. Речь идет только о «познавательной установке», а не о душевном утешении. В очередной раз, по крайней мере на первых порах.

Как не почувствовать глубинное родство всех этих умов! Как не заметить, что все они расположились у того особого и горестного места, где больше нет почвы для надежды? Я хочу, чтобы мне было разъяснено все или ничего. А разум бессилен откликнуться на этот крик сердца. Дух, разбуженный запросом такого рода, ищет и находит одни только противоречия и несообразности. То, что я не понимаю, неразумно. Мир населен подобными иррациональностями. Он сам есть одна огромная иррациональность, коль скоро я не могу постичь его единый смысл. Сказать бы хоть раз: «Это ясно», — и все было бы спасено, эти люди наперегонки друг с другом провозглашают: ничто не ясно, все хаос, человеку не остается ничего другого, как сохранять ясность ума и точное знание обступивших его стен.

Все эти виды опыта взаимно перекликаются и соприкасаются. Достигнув последних пределов возможного для него, дух должен извлечь все выводы и вынести приговор. Тут его ждет и вопрос о самоубийстве, и ответ на него. Но я хочу опрокинуть порядок исканий и взять за исходное приключения интеллекта, с тем чтобы прийти к повседневным поступкам.

Упомянутые выше виды опыта рождены в пустыне, которую не следует покидать. По крайней мере надо знать, докуда они продвинулись. На этом рубеже человек оказывается перед иррациональным. Он испытывает желание быть счастливым и постигнуть разумность жизни. Абсурд рождается из столкновения этого человеческого запроса с безмолвным неразумием мира. Вот чего нельзя забывать. Вот за что надо ухватиться, потому что отсюда может воспоследовать решимость жить. Иррациональность, человеческая ностальгия и абсурд, вытекающий из их встречи, — таковы три действующих лица той драмы, которая неминуемо должна покончить со всякой логикой, на какую бытие способно.

Философское самоубийство.



2024 stdpro.ru. Сайт о правильном строительстве.