Как менялись люди в ссср и россии: исследования психологов. Последнее поколение советских

"Я отношусь к поколению тех людей, которые родились ещё в Советском Союзе. Но чьё детство и первые воспоминания относятся уже к постсоветскому периоду.
Взрослея, мы обнаруживали, что это наше постсоветское детство проходит на обломках какой-то ушедшей цивилизации.

В мире нематериальном, в мире культуры, реликты ушедшей эпохи проявлялись не менее сильно. На детских полках компанию Д’Артаньяну и Питеру Бладу составлял Павка Корчагин. Поначалу он казался представителем столь же чужого и далёкого мира, как и французский мушкетер, и британский пират. Но действительность, утверждаемая Корчагиным, получала подтверждение в других книгах и оказывалась совсем недавней, нашей. Следы этой ушедшей эпохи обнаруживались повсеместно. «Поскреби русского – найдёшь татарина»? Не уверен. Но выяснялось, что если поскрести российское, то обязательно обнаружится советское.
Постсоветская Россия отказалась от собственного опыта развития ради вхождения в западную цивилизацию. Но эта цивилизационная оболочка была грубо натянута на наше историческое основание. Не получив творческой поддержки масс, вступая в противоречия с чем-то коренным и неотменяемым, там и здесь она не выдерживала и рвалась. Через эти прорехи проступало уцелевшее ядро павшей цивилизации. И мы изучали СССР, как археологи изучают древние цивилизации.

Впрочем, нельзя сказать, что советскую эпоху постсоветским детям оставили для самостоятельного изучения. Напротив, много было охотников рассказать про «ужасы советизма» тем, кто с ними не мог столкнуться в силу раннего возраста. Нам говорили об ужасах уравниловки и коммунального быта – как будто сейчас жилищный вопрос решён. О «серости» советских людей, скудном ассортименте одежды – куда как живописнее люди в одинаковых спортивных костюмах, и, вообще, не одежда красит человека. Рассказывали кошмарные биографии деятелей революции (правда даже через всю грязь, выливаемую на того же Дзержинского, выступал образ сильного человека, реально посвятившего свою жизнь борьбе за дело, которое считал правым).

А главное мы видели, что действительность постсоветская тотально уступает действительности советской. И в материальном мире – многочисленные торговые палатки не могли заменить великие стройки прошлого и освоение космоса. И, главное, в мире нематериальном. Мы видели уровень постсоветской культуры: книги и фильмы, которые родила эта действительность. И мы сравнивали это с культурой советской, про которую нам говорили, что она душилась цензурой, а многие творцы подвергались гонениям. Нам хотелось петь песни и читать стихи. «Человечеству хочется песен. / Мир без песен неинтересен». Нам хотелось осмысленной, полноценной жизни, не сводимой к животному существованию.

Постсоветская действительность, предлагающая огромный ассортимент для потребления, не могла предложить ничего из этого смыслового меню. Но мы чувствовали что, что-то осмысленное и волевое было в ушедшей советской действительности. Поэтому мы не слишком верили тем, кто рассказывал про «ужасы советизма».

Сейчас те же, кто рассказывал нам о кошмарной жизни в СССР, говорят, что современная Российская Федерация движется в сторону Советского Союза и уже находится в конце этого пути. Как нам смешно и горько это слышать! Мы видим, сколь велика разница между социалистической действительностью Советского Союза и криминально-капиталистической действительностью Российской Федерацией.

Но мы понимаем, зачем нам говорят об ужасах путинизма те, кто раньше рассказывал об ужасах сталинизма. Говорящие, сознательно или нет, работают на тех, кто хочет расправиться с постсоветской действительностью так же, как до этого расправились с советской. Только номер этот не пройдёт. Вы учили нас ненависти. Ненависти к своей стране, истории, предкам. Но научили только недоверию. Мне кажется, что это недоверие – единственное решительное преимущество Российской Федерации.

Те, кто выросли в постсоветской России, отличаются от наивного позднесоветского общества. Вам удалось обмануть наших родителей в годы перестройки. Но мы вам не верим и будем делать всё, чтобы во второй раз ваша затея провалилась. Мы будем исправлять больное, несовершенно российское государство на нечто благое и справедливое, нацеленное на развитие. Надеюсь, что это будет обновлённый Советский Союз и ваших возгласов о России, «скатывающейся к СССР», наконец-то появится действительное основание.

Эх, время, советское время…
Как вспомнишь - и в сердце тепло.
И чешешь задумчиво темя:
Куда ж это время ушло?
Нас утро встречало прохладой,
Вставала со славой страна,
Чего ж нам ещё было надо,
Какого, простите, рожна?
На рубль можно было напиться,
Проехать в метро за пятак,
А в небе сияли зарницы,
Мигал коммунизма маяк…
И были мы все гуманисты,
И злоба была нам чужда,
И даже кинематографисты
Любили друг друга тогда…
И женщины граждан рожали,
И Ленин им путь озарял,
Потом этих граждан сажали,
Сажали и тех, кто сажал.
И были мы центром Вселенной,
И строили мы на века.
С трибуны махали нам члены…
Такого родного ЦК!
Капуста, картошка и сало,
Любовь, Комсомол и Весна!
Чего ж нам не хватало?
Какая пропала страна!
Мы шило сменили на мыло,
Тюрьму променяв на бардак.
Зачем нам чужая текила?
У нас был прекрасный Коньяк!"

25 декабря 1991 года Михаил Горбачев подал в отставку, и СССР не стало. Этот день стал не только началом эры свободы, выбора и новых возможностей, но и временем глубоких потрясений, беспроглядной бедности и разгула организованной преступности.

Журналистка Наталья Васильева, которая росла среди многих других детей в это время и вошла в первое поколение после распада СССР, вспоминает о днях своего детства. Когда Советский Союз перестал существовать, Наталье было 7 лет. Она описывает, какова была жизнь для ее поколения - поколения детей, родившихся в СССР, но выросших после его распада.

В августе 1991 года танки выехали на центральные улицы Москвы. Первой же реакцией моей мамы была тревога и страх, она тут же вспомнила о счетах большевистской революции, о которых она когда-то читала. «Это страшно!» - сказала она мне, 7-летней девочке, только начавшей учиться в начальной школе. Но переворот не удался, как было объявлено через несколько дней.

Семья Натальи Васильевой слушает речь Горбачева об отставке, 1991 год.

Для моих родителей мир идеологии холодной войны и повсеместного контроля правительства скоро растворился в социальных потрясениях, нищете и насилии. Но также появились новые политические свободы и, в конце концов, новые возможности. Такова была постсоветская Россия, в которой выросло мое поколение.

В первые годы правления Ельцина волна преступности захватила Москву. Те сцены из фильма «Однажды в Америке», которые мы с братом смотрели на пиратской видеокассете, мало чем отличались от происходящего в то время на улице. Угол буквально в квартале от нашего дома стал излюбленным местом сборищ всяких шаек и братков. Всю ночь раздавались громкие хлопки - иногда это был глушитель старого автомобиля, но чаще выстрелы из пистолетов.

Наталья с братом через несколько месяцев после распада СССР.

Наталья с бабушкой, 1992 год.

Двое мужчин продают одежду и обувь в киоске.

Московские школьники продают пепси-колу в бутылках мотоциклистам, май 1992 года.

Рынок в Москве, 1992 год.

Родители как могли уберегали меня от экономической ситуации в стране, однако я хорошо помню очереди в магазинах, дешевых пластиковых кукол на дни рождения, помню, как моя мама обрадовалась, когда ей подарили упаковку сахара в кубиках.

Через четыре года после распада СССР - Наталья и ее отец голосуют в ходе парламентских выборов, декабрь 1995 года.

Сотни молодых людей ждут, когда откроет свои двери магазин Levi Strauss and Co, февраль 1993 года.

Наталья с дедушкой и братом в Пушкино, 1995 год.

Алексей Юрчак (р. 1960) – антрополог, профессор университета Беркли (США).

Алексей Юрчак

Для феноменов совершенно различной природы мимикрия - неподходящее понятие, поскольку оно зависит от бинарной логики. Крокодил не имитирует ствол дерева, как и хамелеон не имитирует цвет окружающей среды. Розовая пантера ничего не имитирует, ничего не воспроизводит. Она лишь рисует мир своим цветом, розовым по розовому…

Вечное государство

«Мне никогда и в голову не приходило, что в Советском Союзе может что-то измениться. Не говоря уже о том, что он может исчезнуть. Этого никто не ожидал. Ни дети, ни взрослые. Тогда было абсолютное ощущение, что это навсегда» - так говорил в 1994 году в телевизионном интервью Андрей Макаревич . В опубликованных мемуарах Макаревич писал, что ему, как и миллионам советских граждан, всегда казалось, что он живет в вечном государстве . Только где-то в 1987 году, когда реформы перестройки уже шли некоторое время, у него зародилось сомнение в бессмертии социалистической системы.

Позже, в середине 1990-х, многие вспоминали свое ощущение доперестроечной жизни схожим образом. Тогда они тоже воспринимали советскую систему как вечную и неизменную; ее обвал стал для большинства полной неожиданностью. Вместе с тем, многие вспоминают и другой примечательный факт: несмотря на неожиданность конца, они оказались к нему внутренне готовы. В перестройку проявился удивительный парадокс советской жизни: хотя в период существования советской системы ее невозможный обвал было невозможно представить, когда это событие произошло, оно стало быстро восприниматься как что-то вполне естественное.

С объявлением гласности в конце 1985 года мало кто ожидал, что последуют какие-то радикальные изменения. Новая кампания не воспринималась чем-то отличным от бесчисленных предыдущих инициатив государства; кампании приходили и уходили, а жизнь текла своим чередом. Однако довольно скоро появилось ощущение, что происходит нечто прежде невозможное. Вспоминая те годы, люди говорят о «переломе сознания» и «сильнейшем шоке», на смену которым у многих пришло воодушевление и желание вникнуть в то, что происходит.

Школьная учительница Тоня, родившаяся в Ленинграде в 1966 году, помнит даже приблизительный момент, в 1987 году, когда она вдруг осознала, что происходит «что-то, чего раньше было не представить»: «Я ехала в метро и читала журнал “Юность”. И вдруг испытала крайнее потрясение. Я очень хорошо помню этот момент… Я читала только что опубликованный роман Льва Разгона Непридуманное . До этого я не могла представить, что нечто подобное могут напечатать». […]

Поток новых публикаций стал нарастать с невероятной быстротой. Возникла новая практика чтения всего подряд, обмена текстами с друзьями и обсуждения недавно прочитанного. Эта практика превратилась во всеобщую одержимость. В течение 1986-1987 годов тиражи многих газет и журналов подскочили в десятки раз . Многие издания раскупались с такой быстротой, что их стало трудно найти в киосках. В письмах в редакцию читатели «Огонька» жаловались, что им приходится занимать очередь в киоск с пяти утра, за два часа до открытия, чтобы купить журнал. Многие не переставая читали прессу, смотрели прямые телетрансляции заседаний Верховного Совета и общались с друзьями, делавшими то же самое. […]

В этих дискурсивных практиках формировались новый язык, темы, сравнения и идеи, которые довольно быстро повлекли за собой изменения не только дискурса, но и сознания. В результате к началу 1990-х годов возникло ощущение, что государственному социализму, который еще недавно казался чем-то незыблемым, возможно, приходит конец. Итальянский социолог Витторио Страда, подолгу живший в Советском Союзе до начала и во время перемен, вспоминает, что в те годы у советских людей возникло ощущение ускорившейся истории. По его словам, практически никто из тех, с кем он сталкивался, не мог представить себе, что крушение системы может произойти так рано и с такой стремительностью. То, что произошло, было поистине потрясающе .

Многочисленные воспоминания о перестроечных годах указывают на примечательный факт: для большинства советских людей обвал советской системы был не просто неожиданным, но и невообразимым - по крайней мере до перестройки. И тем не менее уже к концу перестройки, за очень короткий срок, кризис системы стал восприниматься как нечто вполне закономерное. Возникло парадоксальное ощущение того, что многие, сами того не осознавая, были всегда готовы к этому кризису системы. Казалось, они всегда подспудно знали, что система была построена на парадоксах, что она была одновременно могучей и хрупкой, безрадостной и полной надежды, что она была навечно и тем не менее всегда могла обвалиться. Надо отметить, что аналогичный парадокс проявился и в исследованиях советской системы, которые велись на Западе: так называемая междисциплинарная область «советологии» была настолько не готова к неожиданному развалу Советского Союза, что начиная с начала 1990-х переживает глубокий кризис.

Этот парадоксальный опыт, ставший очевидным после конца советской системы, ставит ряд важных вопросов по поводу ее природы. Был ли этот парадокс неотъемлемой частью социалистической системы или возник постепенно? Какие внутренние системные сдвиги - на уровне идеологических высказываний, практик, смыслов, социальных отношений, конфигурации времени и пространства и так далее - привели к возникновению этого парадокса? То есть вопрос не в том, чтобы найти непосредственные причины, приведшие к краху системы, а в том, чтобы определить те парадоксальные условия, скрытые в системе задолго до ее кризиса , благодаря которым система, которая оказалась такой хрупкой, тем не менее воспринималась до момента обвала как вечная и неизменная.

Для ответа на эти вопросы необходимо проанализировать период «позднего социализма» - примерно тридцать лет, с середины 1950-х до середины 1980-х годов, от начала постсталинского периода до начала перестройки, когда система все еще воспринималась как незыблемая и вечная. Поздний социализм рассматривается нами через призму личного опыта советской жизни тех, кто вырос в это время, особенно представителей последнего советского поколения (хотя и не только их). С точки зрения метода и анализа этот подход можно назвать «этнографией идеологии». Особое внимание в нем уделяется тому, как советские люди взаимодействовали с идеологическими дискурсами, ритуалами и смыслами, как осуществлялось на практике их членство в различных общественных, идеологических и государственных организациях, что из себя представляли языки (идеологические, официальные, неидеологические, повседневные), на которых они общались в различных контекстах, какими смыслами они наделяли эти различные способы общения, как они интерпретировали различные нормы, правила и практики советской повседневности (подчас самыми непредсказуемыми способами) и, наконец, какие типы идентичности, взаимоотношений, сообществ, интересов, этических норм и способов существования возникали в этом контексте.

Бинарный социализм

Одним из мотивов написания этой книги стало желание оспорить некоторые постулаты о природе советского социализма, которые сегодня воспроизводятся во многих академических и журналистских текстах, и на Западе, и в России. Эти постулаты сводятся к следующему: во-первых, сама идея социализма была не только ошибочна, но и безнравственна; во-вторых, именно так (как ошибочную и безнравственную) большинство советских людей воспринимало советскую систему еще до начала перестройки; в-третьих, крушение советской системы было предопределено именно этим отрицательным отношением к ней советских людей. Эти постулаты не обязательно формулируются в явном виде; часто они проявляются подспудно - например, в языке и терминологии, которые используются для описания разных аспектов жизни при социализме. Примером служит широко распространенное словосочетание «советский режим». Оно обычно используется в качестве синонима таких терминов, как «советское государство», «советская история» и «социализм»; причем понятие «режим» имеет здесь заведомо отрицательный оттенок. В результате возникает проблема - при использование этого слова все виды советской жизни сводятся к проявлению государственного насилия. Другим распространенным примером является постоянное использование бинарных оппозиций для описания советской действительности - таких, как подавление и сопротивление, свобода и несвобода, официальная культура и контркультура, официальная экономика и вторая экономика, тоталитарный язык и контръязык, публичная субъектность (public self ) и частная субъектность (private self ), реальное поведение и притворство (dissimulation ) и так далее.

Эта терминология особенно распространена в описаниях советского существования и советского субъекта в западной историографии, социальных науках, массмедия и массовой культуре. С начала 1990-х годов она распространилась и в ретроспективных описаниях социализма в бывшем Советском Союзе. Во многих текстах советский субъект, c пренебрежением именуемый homo sovieticus , описывается как человек, у которого отсутствует собственная воля. Его участие в советской системе интерпретируется как доказательство того, что либо его заставляли, либо у него отняли способность критически мыслить. Так, в конце 1980-х годов Франсуаз Том утверждала, что, поскольку в контексте всепроникающего идеологического языка лингвистические «символы перестают действовать должным образом», мир советского субъекта - это «мир без смысла, без событий и без человечности» . В конце 1990-х Франк Эллис повторил эту идею еще жестче:

«Если разум, здравый смысл и порядочность слишком часто подвергаются надругательству, человеческая личность калечится, а человеческий рассудок распадается или искажается. Граница между правдой и ложью фактически стирается. …Воспитываясь в подобной атмосфере, испытывая страх и будучи лишенным какой-либо интеллектуальной инициативы, Homo Sovieticus попросту не мог быть ничем иным, как рупором партийных идей и лозунгов. Он был не столько человеком, сколько контейнером (receptacle), который опорожнялся или заполнялся в зависимости от требований партийной политики» .

Даже если в подобных описаниях допускается, что у советского субъекта имелась независимая воля, голос этого субъекта все равно остается неуслышанным. Подразумевается, что из-за притеснений и страха этот субъект молчит. Например, единственным советским субъектом с независимым голосом, по мнению Джона Янга, является непокорный диссидент, который постоянно «противопоставляет реальные факты официальной фальши». Его истинный голос можно услышать, только когда он общается «за закрытыми дверями с такими же потерявшими надежду друзьями, передавая из рук в руки неразрешенные рукописи или кассетные звукозаписи и пользуясь языком знаков, придуманным из опасения, что квартиру прослушивают спецслужбы» .

Если это и крайние примеры описания советского субъекта, они отражают общую тенденцию. В основе этого подхода лежит то, что Тим Митчелл называет упрощенной бинарной моделью власти, согласно которой власть может функционировать только двумя способами - либо убеждением , либо принуждением . Как уже упоминалось, во многих исследованиях советская культура традиционно делится (по принципу бинарных оппозиций) на официальную и неофициальную, на официоз и андеграунд. Корни такого разделения, как отмечают Уварова и Рогов, уходят в особую идеологию диссидентского круга 1970-х годов, согласно которой достойный внимания текст не мог появиться в официальном советском журнале, а только в самиздате или тамиздате . Критикуя такое разделение, Уварова и Рогов предлагают вместо него говорить о «подцензурной» и «неподцензурной» культуре, тем самым подчеркивая амбивалентность советского культурного процесса, в котором разделение шло не по признаку принадлежности или непринадлежности государству, а по признаку контролируемости или неконтролируемости (например, среди неподцензурных явлений культуры были и официальные и неофициальные, то же было и среди подцензурных). Однако, как нам кажется, новые термины не решают проблемы бинарных оппозиций - они лишь вводят новый вид деления советской действительности, не учитывая того факта, что множество явлений социалистической культуры состояло из элементов, одновременно стоящих по обе стороны этого разделения. Проблема в том, что идея подцензурности и неподензурности подразумевает, что идеологические задачи социалистического государства были четко определены, узки, статичны и предсказуемы. Но в действительности многие идеологические задачи были слишком сложны, многоцветны и противоречивы, и их неверно сводить к четкой, черно-белой идеологии. Например, не всегда было четко определено, что является подцензурным, а что таковым не является, или в чем заключается подцензурность. Парадокс в том, что культурное пространство социалистической системы невозможно разделить на две четкие области.

Живучесть моделей, основанных на бинарных оппозициях, в исследовании советской системы частично объясняется особой «расположенностью» (situatedness ) по отношению к системе как объекту анализа тех, кто занимается этим анализом. Так, по причинам, связанным с природой советской системы, значительная доля ее критических исследований производилась и производится за пределами ее пространственных и временных рамок - либо за рубежами советского государства, либо после того, как оно прекратило свое существование. Это означает, что такие исследования проводятся и публикуются в контекстах, которые в политическом, нравственном и культурном смысле заведомо относятся к таким понятиям, как советский субъект или социализм, не нейтрально, а с определенной негативностью. То, что наблюдатель расположен именно в этих контекстах, безусловно, сказывается на его анализе. Рогов, например, показал, что между дневниками, которые велись советскими людьми в 1970-е годы, и воспоминаниями о советской жизни, которые были написаны в перестройку и после нее, существует огромная разница. Она заключается не просто в авторской манере или языке, а, в первую очередь, в оценке советской действительности (которая проявляется как в явных высказываниях, так и в фоновых, несформулированных посылках). Мемуары, в отличие от дневников, описывают советскую систему и отношение к ней автора в терминах, которые появились уже после распада системы, и тяготеют при этом к гораздо более критической оценке социалистической жизни . Швейцарский социолингвист Патрик Серио показал на примере множества текстов, что к концу перестройки те, кто писал воспоминания и комментарии о советском прошлом, особенно представители интеллигенции, оказались в новом политическом контексте, в котором необходимо было подчеркивать вновь сформулированную идею о том, что в доперестроечный период их собственный язык никоим образом не смешивался с «языком власти», а, напротив, представлял из себя «пространство свободы, которое они отстаивали в борьбе». Однако, если вновь сравнить мемуары этого времени с материалами более ранних лет, оказывается, что сама модель разделения советского языка на «их» тоталитарный язык и «наш» свободный язык является, в значительной мере, продуктом перестройки или постперестроечных лет .

Более того, термин «период застоя», ставший сегодня знакомым ярлыком брежневского периода, тоже распространился лишь к концу горбачевских реформ, то есть через много лет после окончания брежневской эпохи . По сути, даже само осознание периода с середины 1960-х до начала 1980-х годов (когда Брежнев занимал пост генерального секретаря) как некой «эпохи» с конкретными историческими чертами тоже возникло лишь постфактум, в период перестройки. Согласно Рогову, «в 1970-е у советского человека было довольно смутное представление об исторических координатах его эпохи, значительно более смутное, чем у того же человека в конце 1980-х и в 1990-е годы» . Критический дискурс перестройки вскрыл множество неизвестных фактов и критически охарактеризовал множество явлений советского прошлого, которые до этого не могли быть публично проанализированы. Однако этот дискурс также способствовал созданию новых мифов о советском прошлом, окрашенных революционными идеями и политическими задачами конца 1980-х. Многие из бинарных оппозиций, используемых сегодня для описания исчезнувшей системы, приобрели значимость именно в революционном контексте конца перестройки.

В то же время корни этих бинарных оппозиций подчас уходят гораздо глубже - в историю и идеологию холодной войны. Поэтому изолированная критика таких оппозиций, без анализа их исторических корней, ведет не к отказу от упрощенных категорий, а лишь к подмене старых категорий новыми, основанными на тех же проблематичных стереотипах. Например, Сьюзан Гал и Гейл Клигман справедливо критикуют распространенную модель социалистического общества, в основе которой лежат упрощенные противопоставления: люди-государство, мы -они , частное -общественное и так далее. Вместо такого деления надвое, отмечают они, «повсеместно существовало переплетение и взаимопроникновение этих категорий». Однако, развивая свою мысль дальше, авторы пишут: каждый гражданин социалистического общества «был в некоторой степени соучастником системы покровительства, лжи, воровства, подкупа и двуличия, благодаря которым система функционировала», что приводило к тому, что даже «близкие, родственники и друзья доносили друг на друга» . К сожалению, делая упор на категориях всеобщего двуличия, лжи, подкупа и доносительства как главных принципах в отношениях людей с системой и друг с другом, авторы воспроизводят знакомую бинарную модель социализма со всеми ее проблемами, которую вначале сами же критиковали, - только теперь противопоставляется ложь и аморальность социалистического субъекта правде и неподкупности субъекта демократического.

Повседневность

Безответственно было бы отрицать, что советская система причинила массу страданий миллионам людей, что она подавляла личность и ограничивала свободы. Это хорошо известный факт. Однако, если мы сведем анализ реально существующего социализма к анализу подавляющей стороны государственной системы, нам не удастся разобраться в вопросах, поставленных в начале книги.

В моделях социализма, основанных на бинарных оппозициях и делающих упор на подавляющей стороне системы, теряется один важный и, казалось бы, парадоксальный факт: значительное число простых советских граждан в доперестроечные годы воспринимало многие реалии повседневной социалистической жизни (образование, работу, круг друзей и знакомых, относительную неважность материальной стороны жизни, заботу о будущем и о других людях, равенство, бескорыстие) как истинные ценности, несмотря на то что в своей повседневной жизни они подчас нарушали, видоизменяли или попросту игнорировали многие нормы и правила, установленные партийным государством. Эти простые советские граждане активно наполняли свое существование многочисленными творческими и позитивными смыслами - иногда в соответствии с провозглашенными целями государства, иногда вопреки им, а иногда в форме, которая не укладывалась в бинарную схему «за - против». Эти положительные, творческие, этические стороны жизни были такой же органичной частью социалистической реальности, как и ощущение отчуждения и бессмысленности, которые нередко их сопровождали.

Одной из составляющих сегодняшнего феномена «постсоветской ностальгии» является тоска не по государственной системе или идеологическим ритуалам, а именно по этим реалиям человеческого существования. Так, по признанию одного философа, сделанному в середине 1990-х годов, только через несколько лет после краха советской системы он стал сознавать, что серость и страх той действительности были неразрывно связаны с реально существующими оптимизмом, теплотой, счастьем, сердечностью, успехами и порядком в «обустроенном привычном пространстве жизни» . Вторя ему, ленинградский художник и фотограф заметил, что через несколько лет после «крушения коммунизма», которое он воспринял с восторгом, он вдруг почувствовал, что вместе с тем политическим строем из его жизни исчезло и что-то иное, более личное, чистое, исполненное надежды, «безоглядной искренности и подлинности» . Без критического анализа подобных ощущений, которых сегодня, пожалуй, даже больше, чем в середине 1990-х годов, невозможно разобраться в том, чем же действительно был реальный «ежедневный» социализм для советских людей, как он функционировал и почему его внезапный обвал был настолько неожиданным, а постфактум стал восприниматься как закономерность.

Для анализа этого парадоксального сочетания положительных и отрицательных черт, присущих социалистической действительности, необходим особый теоретический язык, - язык, который не сводил бы ее к бинарной оппозиции официального и неофициального или к моральным оценкам, уходящим своими корнями в контекст холодной войны. С подобной задачей несколько раньше столкнулись постколониальные исследования, и некоторые из их выводов имеют прямое отношение к исследованиям социализма и постсоциализма . Примером этого является недавняя книга историка Дипеша Чакрабарти, в которой он критикует постколониальную историографию за то, что она пишется на языке, который представляет «Европу как суверенный, теоретический субъект всех других историй, в том числе тех, которые мы называем историей Индии, Китая, Кении и так далее» . Иными словами, по мнению Чакрабарти, благодаря господствующему аналитическому языку и идеологическим допущениям, которые в нем содержатся, история любого региона в постколониальном мире пишется сегодня как небольшая составная часть истории Европы . Чакрабарти призывает постколониальную историографию к созданию другого аналитического языка, который бы «провинциализировал» господствующий нарратив европейской истории, сделав его одним из множества равных исторических описаний. Этот призыв имеет отношение и к историографии социализма. Однако в данном случае объектом «провинциализации» должна быть не просто «Европа», а язык западной историографии. Этот язык, во многом сформированный в период холодной войны, занимает сегодня место такого господствующего нарратива в исторических исследованиях социализма. Именно благодаря этому в истории социализма до сих пор с такой легкостью воспроизводятся вышеупомянутые бинарные оппозиции и стереотипы.

Данная книга является попыткой найти такой альтернативный историографический язык для анализа социализма - то есть попыткой нащупать социальные, политические и культурные категории, не всегда вписывающиеся в традиционные бинарные модели насилия и сопротивления, и ввести термины для их описания . Для решения этой непростой задачи необходимо, по возможности, отказаться от аналитического языка, на котором социализм заведомо предстает в упрощенно негативных тонах, не впадая при этом в другую крайность - романтизацию социализма.

В период позднего социализма идеологический дискурс партии и государства на уровне формы испытал сильнейшую нормализацию и застывание, а на уровне смысла перестал интерпретироваться буквально (в большинстве случаев, хоть и не всегда). Иными словами, этот дискурс перестал функционировать как идеология , по крайней мере в привычном понимании этого термина - как некое описание реальности, которое воспринимается как верное или неверное. Теперь функция этого дискурса была не столько в репрезентации реальности, сколько в воспроизводстве ощущения того, что существующий дискурсивный режим неизменен и не поддается публичному оспариванию. То есть, потеряв в значительной степени функцию идеологии, этот дискурс тем не менее не потерял функции «авторитетного слова». Для того, чтобы подчеркнуть эту трансформацию в контексте позднего социализма, я буду впредь называть советский дискурс не идеологическим, а авторитетным дискурсом.

Описанные изменения в функционировании советской идеологии отразились на том, как происходило участие советских граждан в идеологических мероприятиях и ритуалах системы в период позднего социализма (особенно в 1960-1980-е годы, то есть до начала перемен перестройки).

Достаточно привести один пример. Как хорошо известно, подавляющее большинство советских граждан регулярно принимало участие в различных выборах в местные органы власти. На выборах часто был лишь один кандидат, практически всегда получавший всеобщую поддержку в результате голосования. В реальности избирателям было не так важно, за кого они голосуют, и многие вообще не знали имени кандидата вплоть до процедуры голосования.

Так, Сергей (1962 года рождения) вспоминает:

«Когда я начал ходить на выборы [в начале 1980-х годов], я часто довольно слабо представлял себе, что это были за выборы или за кого я голосую. Я шел в местный избирательный участок, брал бюллетень с именем кандидата и бросал его в избирательную урну. В этом для меня заключалась вся процедура голосования. Имя кандидата обычно забывалось через несколько минут после самой процедуры».

То же касается и многих собраний того времени. Например, большая часть молодежи регулярно посещала комсомольские собрания в школах, институтах, на заводах и так далее. На этих собраниях было вполне нормальным принимать участие в некоторых процедурах, не задаваясь вопросом о том, что они означают, - например, голосовать утвердительноза какие-то предложения, не вдаваясь в их буквальный смысл, а подчас попросту не слушая, в чем они заключаются. Если такое отношение реализовывалось не всегда, оно все же было нормой. Более того, комсорги в вузах и на предприятиях подчас отчитывались о проведении обязательных комсомольских собраний, не проводя их в реальности или заменяя их неформальными договоренностями с рядовыми комсомольцами. Анна (1961 года рождения), вспоминая о комсомольских собраниях, которые регулярно проводились в ее студенческой группе в начале 1980-х годов, говорит:

«Иногда наш комсорг просто говорил: “Предлагаю записать, что мы обсудили то-то и то-то и приняли такое-то решение. Без обсуждения. Я ведь прекрасно понимаю, что всем хочется домой”».

Как расценивать эти практики массового участия в ритуальных действиях и массового одобрения предложений и кандидатур, если участники не обращают особого внимания на буквальный смысл этих мероприятий? Следует ли интерпретировать такие действия просто как притворство и вынужденную игру на публику в условиях государственного надзора и взаимной слежки? Такая интерпретация слишком узка и чаще всего попросту ошибочна. Вместо нее мы предлагаем альтернативную модель.

Проблема заключается в том, что большинство ритуальных актов и выражений массового одобрения в этот период не имело прямого отношения к «буквальному» смыслу и поэтому их нельзя интерпретировать буквально. Их смысл заключался в другом. Для того чтобы в нем разобраться, необходимо для начала детально изучить то, как эти ритуальные акты и тексты работали в реальной практике, в конкретных контекстах, кто был их непосредственным участником, как строилось это участие, какие задачи эти акты и тексты выполняли с точки зрения различных участников и какие еще практики и формы дискурса сосуществовали с этими ритуальными практиками.

Производство новых смыслов

Очевидно, что одним из главных условий функционирования авторитетного дискурса была монопольная власть государства на публичную репрезентацию. Однако всеобщее и повсеместное воспроизводство застывших форм этого дискурса происходило не столько из-за этого монопольного контроля и не из-за угрозы наказания, а в первую очередь из-за того, что перформативная составляющая этого дискурса приобрела особую освобождающую функцию в повседневной жизни советских людей. Повторение стандартной формы высказываний и ритуалов и относительная неважность их буквального смысла давали возможность участникам этого процесса создавать новые, непредвиденные смыслы, интересы, виды деятельности и типы существования. Чем больше костенела форма авторитетного дискурса, тем активнее шел этот творческий процесс проявления личной агентности по отношению к советской повседневности.

Этот процесс не следует отождествлять лишь с сопротивлением официально насаждаемым нормам и смыслам. Как отмечает антрополог Саба Махмуд, агентность субъекта - гораздо более широкое понятие, чем просто способность сопротивляться социальным нормам . Напомнив тезис Фуко о том, что «возможность сопротивления нормам [содержится] в структуре самой власти, а не в сознании автономного индивида», Махмуд добавляет важную деталь: «Если способность вызывать изменения в мире и в себе самом имеет историческую и культурную специфику (и с точки зрения того, что считается изменением , и с точки зрения того, чем оно может быть вызвано), тогда ни смысл этой способности, ни форма ее проявления не могут быть определены заранее… Агентная способность присуща не только тем актам, которые приводят к (прогрессивным) изменениям, но и тем, которые направлены на поддержание преемственности, статики и стабильности» .

Добавим, что агентная способность также может проявляется и в актах, которые ведут не к переменам и не к поддержанию стабильности, а к постепенным внутренним сдвигам всего дискурсивного режима . Подобные акты могут казаться неважными большинству участников и оставаться невидимыми для большинства сторонних наблюдателей. Смысл их не в сопротивлении политическим параметрам системы. Они могут даже способствовать сохранению некоторых ее положительных черт, избегая при этом ее негативных сторон и элементов подавления и несвободы, в контексте которых эти положительные черты были сформированы. В условиях позднего социализма перформативный сдвиг авторитетного дискурса дал возможность советским людям формировать сложное и дифференцированное отношение к идеологическим тезисам, нормам и ценностям системы. В зависимости от контекста они могли отвергать определенные смыслы, нормы или ценности, равнодушно относиться к другим, активно поддерживать третьи, творческие переосмысливать четвертые и так далее.

Повсеместное участие советских людей в перформативном воспроизводстве ритуальных актов и выражений авторитетного дискурса способствовало ощущению того, что система монолитна и неизменна, сделав невообразимой саму возможность ее обвала. В то же время это перформативное воспроизводство способствовало появлению новых непредсказуемых идей, смыслов и стилей жизни внутри этой монолитной системы, которые постепенно изменили весь ее дискурсивный режим изнутри. Советская система все более отличалась от того, какой она сама себе казалась (и ее руководству, и простым гражданам). Это сделало систему уязвимой и способной, при определенных условиях, неожиданно развалиться. При этом, повторимся, сама уязвимость системы оставалась невидимой, поскольку не было дискурса, способного ее публично проанализировать.

Как это ни парадоксально, но фиксированные и предсказуемые аспекты советской системы и ее творческие, непредсказуемые возможности стали взаимообразующими .

Поздний социализм и последнее советское поколение

Поколение не является чем-то естественным и заранее заданным. Если поколение формируется как группа, то это происходит благодаря не только схожести опыта его представителей, но благодаря и дискурсу, который описывает его как объект и дает ему имя. В определенных исторических условиях именно возраст может послужить тем, что Карл Мангейм называл общим «местоположением в историческом измерении социального процесса», откуда взгляд на этот процесс формируется под одним общим углом . Но и эту концепцию поколения можно понимать по-разному. Среди множества подходов выделяются два распространенных взгляда на этот феномен: поколение как возрастная группа (cohort) и поколение как род (lineage) . Взгляд на поколение как возрастную группу - это как бы взгляд в синхронной плоскости. В этом подходе подчеркивается, что ровесники имеют множество общих черт, а также множество черт, отличающих их от других возрастных групп. Взгляд на поколение как род рассматривает его в диахронной плоскости. Здесь подчеркивается, что существует прочная связь между родителями и детьми и поэтому поколение - это часть поступательного процесса изменений социально-политического сознания. В принципе, синхронное и диахронное понимания концепции поколения не обязательно взаимоисключающи. Мы рассматриваем феномен поколения именно в совокупности этих подходов.

Многие из героев этой книги, рассуждая о своем опыте советской жизни, часто ссылались на принадлежность к тому или иному поколению. В России дискурс о поколениях вообще широко распространен. В нем часто сравнивается опыт разных поколений, анализируются преемственность поколений и разница между ними, им даются особые имена, выделяются политические события и культурные явления, определяющие формирование поколенческого опыта, производится отождествление поколения и исторического периода. Как уже говорилось выше, постсталинский период советской истории (с середины 1950-х до середины 1980-х) приобрел особые черты в результате перформативного сдвига в советском авторитетном дискурсе. Эти тридцать лет названы нами поздним социализмом . В литературе этот период зачастую делится на два более коротких отрезка времени: оттепель (период хрущевских реформ) и застой (брежневский период). Символической границей между этими двумя периодами принято считать ввод советских войск в Чехословакию летом 1968 года . Эти два периода приблизительно соотносятся с двумя поколениями - старшее поколение шестидесятников и младшее поколение, именуемое нами последним советским поколением .

Именно представители этого младшего поколения (родившиеся между серединой 1950-х и началом 1970-х годов) являются главными, хотя и не единственными, героями этой книги. В 1989 году около 90 миллионов советских человек - почти треть населения страны - находились в возрасте между 15 и 34 годами , то есть принадлежали к последнему советскому поколению. Хотя то, как эти люди воспринимали социализм, безусловно, зависело от их социального положения, уровня образования, национальности, пола, профессии, места проживания, языка и так далее, тем не менее сам факт взросления в период 1970-1980-х годов означал, что у большинства из них был общий опыт жизни в советской системе. По словам Марины Князевой, у этого поколения, которое она назвала «детьми застоя», в отличие от предыдущих и последующих поколений, не было общего знакового события, через которое поколение осознает себя таковым. Самосознание более старших поколений формировалось по отношению к вполне конкретным событиям - революции, войне, критике культа личности; самосознание более младшего поколения связано с событием распада СССР. В отличие от этих групп идентичность последнего советского поколения формировалась не по отношению к некому событию, а по отношению ко всему опыту существования в особый период позднего социализма .

Большинство представителей этого поколения в 1970-1980-х годах было комсомольцами, а значит, составляло, пожалуй, наиболее многочисленную группу советских граждан, которая (по крайней мере, в принципе) коллективно участвовала в перформативном воспроизводстве стандартных текстов и ритуалов авторитетного дискурса на местном уровне школ, институтов, заводов и прочих мест, где действовали комсомольские организации. Поскольку брежневский период, в котором они росли, был достаточно долгим и стабильным, они получили богатый опыт конкретного общения с авторитетным дискурсом, в котором перформативный сдвиг смысла играл определяющую роль. Это давало им возможность активно участвовать в создании новых смыслов, интересов, сообществ, форм существования и так далее, даже сохраняя приверженность многим идеалам и ценностям реального социализма, но подчас интерпретируя их иначе и наполняя их иными смыслами, чем это делалось в партийном дискурсе. Именно таким образом участие в воспроизводстве формы авторитетного дискурса и давало им возможность избегать многих ограничений и форм контроля со стороны системы, при этом не обязательно активно участвуя в различных формах сопротивления ей.

Перевод с английского Анны Богдановой и Алексея Юрчака


Публикуемая статья представляет собой сокращенную версию главы 1 из книги: Yurchak A . Everything Was Forever, Until It Was No More: The Last Soviet Generation. Princeton University Press, 2006 («Все было навечно, пока на кончилось: последнее советское поколение»). Полностью книга выйдет в серии «Библиотека журнала “Неприкосновенный запас”» в 2008 году.

Перевод автора (в существующих русских переводах этого абзаца несколько изменена терминология, которая важна для нашей главы). Deleuze G., Guattari F. A Thousand Plateaus: Capitalism and Schizophrenia. London: Continuum, 2002. Р. 11.

Totalitarian Language: Orwell’s Newspeak and its Nazi and Communist Antecedents. Charlottesville: University of Virginia Press , 1991. Р. 226.Надкарни М., Шевченко О . Политика ностальгии: сравнительный анализ постсоциалистических практик // Ab Imperio. 2004. № 2. См. также: Boym S. The Future of Nostalgia. New York: Basic Books, 2001.

Савчук В . Конец прекрасной эпохи. Монолог философа // Конец прекрасной эпохи. Постскриптум. Каталог выставки / Под ред. Дмитрия Пиликина и Дмитрия Виленского. Санкт-Петербург: Фонд «Свободная Культура», 1995.

Хотя я считаю, что постколониальная критика важна для исследований социализма, я не предлагаю проводить параллель между социализмом и колониализмом (что сегодня делается все чаще). Такие параллели следует проводить крайне осторожно, чтобы не потерять из виду глубокие политические, этические и эстетические различия между этими двумя историческими проектами. Как отмечает Тимоти Бреннан (Timothy Brennan), эти проекты отличались не только технически (методами раздела имперских завоеваний или организации «управления, иерархии и суверенитета территорий»), но, что важнее, - идеологически (в их основе лежали абсолютно разные нравственные устремления, социальные ценности и эстетические взгляды) (Brennan Т. The Cuts of Language: The East/West of North/South // Public Culture. 2001. № 13. Vol. 1. Р. 39). См. также сборник: Beissinger M.R., Crawford Y. (Eds.). Beyond State Crisis? Postcolonial Africa and Post-Soviet Eurasia Compared. Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2002.

Chakrabarty D . Provincializing Europe: Postcolonial Thought and Historical Difference. Princeton: Princeton University Press, 2000.

Отказ от традиционных бинарных оппозиций при анализе социализма может также обогатить наш критический аппарат для анализа самой капиталистической системы, в которой эти бинарные оппозиции сформулированы, - например, для анализа процессов, сопровождающих сегодня глобальное распространение системы неолиберализма.

Большинство постструктуралистских исследований (включая работы Джудит Батлер) имеет тенденцию отождествлять агентность со способностью сопротивляться официальным нормам.

"Я отношусь к поколению тех людей, которые родились ещё в Советском Союзе. Но чьё детство и первые воспоминания относятся уже к постсоветскому периоду.
Взрослея, мы обнаруживали, что это наше постсоветское детство проходит на обломках какой-то ушедшей цивилизации.

Это проявлялось и в материальном мире – огромные незавершённые стройки, на которых мы любили играть, корпуса закрытых заводов, манящие всю окружную детвору, непонятная затёртая символика на зданиях.

В мире нематериальном, в мире культуры, реликты ушедшей эпохи проявлялись не менее сильно. На детских полках компанию Д’Артаньяну и Питеру Бладу составлял Павка Корчагин. Поначалу он казался представителем столь же чужого и далёкого мира, как и французский мушкетер, и британский пират. Но действительность, утверждаемая Корчагиным, получала подтверждение в других книгах и оказывалась совсем недавней, нашей. Следы этой ушедшей эпохи обнаруживались повсеместно. «Поскреби русского – найдёшь татарина»? Не уверен. Но выяснялось, что если поскрести российское, то обязательно обнаружится советское.
Постсоветская Россия отказалась от собственного опыта развития ради вхождения в западную цивилизацию. Но эта цивилизационная оболочка была грубо натянута на наше историческое основание. Не получив творческой поддержки масс, вступая в противоречия с чем-то коренным и неотменяемым, там и здесь она не выдерживала и рвалась. Через эти прорехи проступало уцелевшее ядро павшей цивилизации. И мы изучали СССР, как археологи изучают древние цивилизации.



Впрочем, нельзя сказать, что советскую эпоху постсоветским детям оставили для самостоятельного изучения. Напротив, много было охотников рассказать про «ужасы советизма» тем, кто с ними не мог столкнуться в силу раннего возраста. Нам говорили об ужасах уравниловки и коммунального быта – как будто сейчас жилищный вопрос решён. О «серости» советских людей, скудном ассортименте одежды – куда как живописнее люди в одинаковых спортивных костюмах, и, вообще, не одежда красит человека. Рассказывали кошмарные биографии деятелей революции (правда даже через всю грязь, выливаемую на того же Дзержинского, выступал образ сильного человека, реально посвятившего свою жизнь борьбе за дело, которое считал правым).

А главное мы видели, что действительность постсоветская тотально уступает действительности советской. И в материальном мире – многочисленные торговые палатки не могли заменить великие стройки прошлого и освоение космоса. И, главное, в мире нематериальном. Мы видели уровень постсоветской культуры: книги и фильмы, которые родила эта действительность. И мы сравнивали это с культурой советской, про которую нам говорили, что она душилась цензурой, а многие творцы подвергались гонениям. Нам хотелось петь песни и читать стихи. «Человечеству хочется песен. / Мир без песен неинтересен». Нам хотелось осмысленной, полноценной жизни, не сводимой к животному существованию.

Постсоветская действительность, предлагающая огромный ассортимент для потребления, не могла предложить ничего из этого смыслового меню. Но мы чувствовали что, что-то осмысленное и волевое было в ушедшей советской действительности. Поэтому мы не слишком верили тем, кто рассказывал про «ужасы советизма».


Сейчас те же, кто рассказывал нам о кошмарной жизни в СССР, говорят, что современная Российская Федерация движется в сторону Советского Союза и уже находится в конце этого пути. Как нам смешно и горько это слышать! Мы видим, сколь велика разница между социалистической действительностью Советского Союза и криминально-капиталистической действительностью Российской Федерацией.

Но мы понимаем, зачем нам говорят об ужасах путинизма те, кто раньше рассказывал об ужасах сталинизма. Говорящие, сознательно или нет, работают на тех, кто хочет расправиться с постсоветской действительностью так же, как до этого расправились с советской. Только номер этот не пройдёт. Вы учили нас ненависти. Ненависти к своей стране, истории, предкам. Но научили только недоверию. Мне кажется, что это недоверие – единственное решительное преимущество Российской Федерации.


Те, кто выросли в постсоветской России, отличаются от наивного позднесоветского общества. Вам удалось обмануть наших родителей в годы перестройки. Но мы вам не верим и будем делать всё, чтобы во второй раз ваша затея провалилась. Мы будем исправлять больное, несовершенно российское государство на нечто благое и справедливое, нацеленное на развитие. Надеюсь, что это будет обновлённый Советский Союз и ваших возгласов о России, «скатывающейся к СССР», наконец-то появится действительное основание.

Эх, время, советское время…
Как вспомнишь - и в сердце тепло.
И чешешь задумчиво темя:
Куда ж это время ушло?
Нас утро встречало прохладой,
Вставала со славой страна,
Чего ж нам ещё было надо,
Какого, простите, рожна?
На рубль можно было напиться,
Проехать в метро за пятак,
А в небе сияли зарницы,
Мигал коммунизма маяк…
И были мы все гуманисты,
И злоба была нам чужда,
И даже кинематографисты
Любили друг друга тогда…
И женщины граждан рожали,
И Ленин им путь озарял,
Потом этих граждан сажали,
Сажали и тех, кто сажал.
И были мы центром Вселенной,
И строили мы на века.
С трибуны махали нам члены…
Такого родного ЦК!
Капуста, картошка и сало,
Любовь, Комсомол и Весна!
Чего ж нам не хватало?
Какая пропала страна!
Мы шило сменили на мыло,
Тюрьму променяв на бардак.
Зачем нам чужая текила?
У нас был прекрасный Коньяк!"

Последнее советское поколение

Сегодня мемуары пишет и стар и млад. Повсюду идет охота на невымышленную реальность. У всех - горячка памяти. Наверное, неуверенность в прошлом - реакция на гибель режима. В одночасье все важное стало неважным. Обесценились слова и должности. Главный советский поэт в новой жизни стал куроводом. Точно как последний римский император, если верить Дюрренматту.

Воронка, оставшаяся на месте исчезнувшей страны, втягивает в себя все окружающее. Не желающие разделить судьбу государства пишут мемуары, чтобы от него отмежеваться. Неудивительно, что лучше это удается тем, кто к нему и не примазывался. Гордый своей маргинальностью, мемуарист пишет хронику обочины.

Раньше воспоминания писали, чтобы оценить прошлое, теперь - чтобы убедиться: оно было. Удостовериться в том, что у нас была история - своя, а не общая.

«В хороших мемуарах, - писал Довлатов, - всегда есть второй сюжет (кроме собственной жизни автора)».

У меня второй сюжет как раз и есть жизнь автора, моя жизнь.

Я родился в феврале 53-го. Свидетельство о рождении датировано 5 марта. Загсы в этот день работали - о смерти Сталина сообщили позже.

Советская власть появилась за 36 лет до моего рождения и закончилась через 36 - с падением Берлинской стены. Угодив в самую середину эпохи, я чувствую себя не столько свидетелем истории, сколько беженцем из нее. В моей жизни все события - частные. Я не могу вспомнить ничего монументального. Что и дает мне смелость вспоминать. Хотя вспомнить особенно нечего. Не только мне - всем.

Мне до этого не дотянуть. Я люблю абсурд, но только у других. Сам я - раб осмысленного повествования. Мне неловко задерживаться на деталях, которые и для меня-то не имеют особого значения. А ведь из них - как выясняешь рано или поздно - состоит жизнь.

Пожалуй, мое самое значительное метафизическое переживание связано с осознанием незначительности любого опыта.

В университете я учился лучше всех, что было нетрудно - преподавательницы меня любили. Еще и потому, что вместе со мной мужской пол на всем курсе представляли трое. Один - чрезвычайно прыщавый поэт, другой, наоборот, стал после филфака офицером. Я же был хиппи, отличником и пожарным. Экзамены приходил сдавать в кирзовых сапогах. На гимнастерку из-под форменной фуражки свисали длинные волосы. Короче, в нашем унылом заведении я был не последним развлечением.

Тем не менее вместо меня в аспирантуру, о которой я страстно мечтал, приняли долговязую генеральскую дочь, писавшую, как все у нас, меланхолические стихи. В Риге мне делать больше было нечего, и я уехал в Америку.

Прошло много лет, и вся эта история кажется - да и есть - совершенно неважной.

Чему завидовать? Диссертации «Шолохов в Латвии»? Папе-генералу, который оказался обузой в этой самой теперь уже независимой Латвии?

Речь, впрочем, о другом. Если моя студенческая драма обесценилась, стоило лишь мне оказаться по другую сторону океана, то какими же незначительными будут казаться все остальные наши дела, когда мы окажемся вообще по ту сторону, особенно если ее не будет.

Так я решил написать книгу о Довлатове.

Книги о других пишут, когда нечего сказать о себе. В данном случае это не так.

Я-то как раз ее и пишу, рассчитывая поговорить о себе. Но чтобы забраться подальше, мне нужно дерево повыше.

Довлатов - крупная фигура. В том числе и буквально. Однажды мы с Вайлем пришли к Шарымовой, известной своим умением молниеносно готовить. Устав слоняться без закуски, мы завернули к ней с брикетом мороженой трески. Угодили под конец пирушки, которую оживили своим приходом. Вынудив хозяйку отправиться на кухню, мы плотно уселись за стол, но тут повалил едкий дым. Поленившись разворачивать рыбу, Наталья положила ее на сковороду прямо в картонной коробке.

На переполох из спальни вышел Довлатов. Мы даже не знали, что он участвовал в веселье. Сергей, к которому тогда мы еще не успели привыкнуть, выглядел сильно. Одетый во что-то с погончиками, он с трудом втискивался в дверной проем. Вспомнив сериал, герой которого в минуту опасности преображался в зеленого монстра, я восторженно выкрикнул:

Incredible Hulk!

Невыносимый Халк, - неправильно, но точно перевел довольный Довлатов.

Эта книга началась дождливым майским днем в Петербурге. Я сидел в редакции «Звезды» и рассказывал о Довлатове. К таким расспросам я уже давно привык, не могу понять только одного: почему Довлатова изучают исключительно красивые и рослые славистки? Ладно - канадка, пусть - француженка, но когда в Токио меня допрашивала японка баскетбольного роста, я всерьез поразился мужскому обаянию Сергея, витающему над его страницами.

Так или иначе, мое петербургское интервью плавно катилось к финалу. За это время к дождю за окном прибавился град и даже хлопья снега. Неожиданно в комнате появилась промокшая женщина с хозяйственной сумкой. Оказалось - офеня. Она обходила окрестные конторы, предлагая свой товар - импортные солнечные очки.

В этом была как раз та степень обыденного абсурда, который служил отправной точкой довлатовской прозе. Я понял намек и, вернувшись в Нью-Йорк, уселся за письменный стол.

Довлатов дебютировал в печати мемуарами. Когда я прочел «Невидимую книгу» впервые, мне показалось, что в литературе стало тесно от незнакомых звезд.

Выросший в провинциальной Риге, где литературная среда исчерпывалась автором лирического романа о внедрении передовых методов производства, я завидовал Довлатову, как д’Артаньян трем мушкетерам.

Мир, в который дал заглянуть Довлатов, был так набит литературой, юмором и пьянством, что не оставлял места для всего остального. Он был прекрасен, ибо казался скроенным по моей мерке.

Через год после смерти Довлатова я участвовал в посвященном ему вечере в Ленинграде. Для меня все, кто оказался на сцене, пришли туда из «Невидимой книги» - кубистический Арьев, гуттаперчевый Уфлянд, медальный Попов, Сергей Вольф, списанный у Эль Греко. У Довлатова фигурировал даже зал Дома Союза писателей имени Маяковского. Последний запомнился мне больше всех - памятник поэту занимал весь гардероб.

С тех пор многие из друзей Довлатова стали моими приятелями. Но, перечитывая «Невидимую книгу», я не могу отделаться от впечатления: подлинное в этих мемуарах - только фамилии героев.

Друзья Сергея были и правда людьми замечательными, только на свои портреты они походили не больше, чем мультипликационные герои на угловатых персонажей кукольных фильмов. В жизни им недоставало беглого лаконизма, который придало им довлатовское перо.

В исполнении Довлатова все они, блестящие, остроумные, одержимые художественными безумствами, выглядели крупнее и интереснее примостившегося с краю автора. Сергей сознательно пропускал их вперед.

Выведя друзей на авансцену, Довлатов изображал их тем сверхкрупным планом, который ломает масштаб, коверкает перспективу и деформирует облик, делая привычное странным.

Вот так на японской гравюре художник сажает у самой рамы громадную бабочку, чтобы показать в растворе ее крыльев крохотную гору Фудзи. Как она, Довлатов маячил на заднике мемуаров.

О себе Сергей рассказывал пунктиром, перемежая свою историю яркими, как переводные картинки, сценками богемной жизни.

В этом было не столько смирение, сколько чутье. Смешиваясь с другими, Довлатов вписывался в изящный узор. Собственную писательскую биографию он не вышивал, а ткал, как ковер. Входя в литературу, Довлатов обеспечил себя хорошей компанией.

Умирают писатели поодиночке, рождаются - вместе. Поколение - это квант литературной истории, которая может развиваться только скачками. В словесности всякая преемственность прерывистая. Смена поколений происходит рывком. Накопившиеся противоречия в интонациях концентрируются до того предела, за которым и спорить не о чем.

Однако поскольку размежевание происходит в одной среде (другую, как написано у Довлатова, они бы не то что в литературу, в автобус не пустили), то и осознать происшедшую перемену так же трудно, как увидеть себя со всех сторон сразу. Для этого нужны другие.

Поколение - как субботник. Оно реализуется в массе. Меняется не индивидуальный стиль, а коллективные ценности - этические приоритеты, ритуалы, реакция на окружающее, окружающее.

Но и этого мало. Как всякий бунт детей против отцов, разрыв не только мучителен, но и бесполезен до тех пор, пока он не завершится появлением нового поколения. Чтобы это произошло, нужен центр конденсации. Как магнит в груде железных опилок, он обнаруживает структуру и порядок в хаосе дружеского общения.

«Довлатов, - много лет спустя сказал Валерий Попов, - назначил нас поколением». Удача и судьба сделали его последним в советской истории.

Набоков пишет, что Гоголь сам создавал своих читателей. Довлатову читателей создала советская власть. Сергей стал голосом поколения, на котором она кончилась. Неудивительно, что оно и признало его первым.

Моложе меня в эмигрантской литературе тогда никого не было, а те, кто постарше, от Довлатова кривились. Особенно недоумевали слависты - им было слишком просто.

Сергей, в отличие от авангардистов, нарушал норму без скандала. Он не поднимал, а опускал планку. Считалось, что Довлатов работает на грани фола: еще чуть-чуть - и он вывалится из литературы на эстраду. В его сочинениях ощущался дефицит значительности, с которым критикам было труднее примириться, чем читателям.

Даже такие восторженные поклонники, как мы с Вайлем, написали, что Довлатову авансом досталась любовь читателей, которые после очаровательных пустяков ждут от него вещи толстой и важной.

Озадаченный этой толстой вещью, Сергей спросил, не подумают ли подписчики, что имеется в виду член?

В рассказах Довлатова не было ничего важного. Кроме самой жизни, разумеется, которая простодушно открывалась читателю во всей наготе. Не прикрытая ни умыслом, ни целью, она шокировала тем, что не оправдывалась. Персонажи Довлатова жили не хорошо, не плохо, а как могли. И вину за это автор не спихивал даже на режим. Советская власть, привыкшая отвечать не только за свои, но и за наши грехи, у Довлатова незаметно стушевывалась. Власть у него занимала ту зону бедствий, от которой нельзя избавиться, ибо она была непременным условием существования.

Не то чтобы Довлатов примирялся с советскими безобразиями. Просто он не верил в возможность улучшить человеческую ситуацию. Изображая социализм как национальную форму абсурда, Сергей не отдавал ей предпочтения перед остальными его разновидностями. Довлатов показал, что абсурдна не советская, а любая жизнь. Вместе с прилагательным исчезало и ощущение исключительности нашей судьбы.

В книгах Довлатова разоблачаются не люди и не власти, а могучий антисоветский комплекс, который я бы назвал мифом Штирлица.

Что главное в знаменитом сериале? Льстящее самолюбию оправдание двойной жизни. Штирлиц вынужден прятать от всех лучшую часть души. Только исключительные обстоятельства - жизнь в кругу врагов - мешают ему проявить деликатность, чуткость, тонкость и необычайные таланты, вроде умения писать левой рукой по-французски.

Впрочем, все эти качества Штирлиц все-таки иногда демонстрирует, но - за границей. На родине, видимо, не стоило и пытаться.

Лишившись унизительного статуса жертв истории, герои Довлатова теряют и вражеское окружение, на которое можно все списать. Их политические проблемы заменяются экзистенциальными, личными, даже интимными.

Режим - форма нашего существования, а не чужого правления. Он внутри, а не снаружи. Ему негде быть, кроме как в нас, а значит, с ним ничего не поделаешь.

В мире Довлатова нет бездушных принципов, но полно беспринципных душ. Его герои лишены общего идейного знаменателя. Личные мотивы у них всегда превалируют над общественным интересом: его мать-армянка ненавидит Сталина из-за того, что он грузин, а дядя идет на войну потому, что и в мирное время любил подраться.

Довлатов деконцептуализировал советскую власть. Собственно, он сказал то, о чем все знали: идеи, на которой стояла страна, больше не существует. К этому он добавил кое-что еще: никакой другой идеи тоже нет, потому что идей нет вовсе.

Осознание этого обстоятельства и отличает последнее советское поколение от предпоследнего. Одни противопоставляли верные идеи ложным, другие вообще не верили в существование идей.

Падение всякой империи упраздняет универсальный принцип, который ее объединял, оправдывал и позволял с нею бороться. Освобожденная от плана реальность становится слишком многообразной, чтобы ее можно было объяснить - только описать.

Сырая жизнь требует непредвзятого взгляда. Идеологию истолковывают, на жизнь смотрят желательно - в упор. Писатели предыдущего поколения говорили о том, как идеи меняют мир. Довлатов писал о том, как идеи не меняют мир. И идей нет, и меняться нечему.

Жизнь без идей компрометировала прежнюю этическую систему. Особенно ту нравственную риторику, которой друзья и враги советской власти выкручивали друг другу руки.

Издали героизм вызывает восхищение, на среднем расстоянии - чувство вины, вблизи - подозрение.

Один мой отсидевший свое знакомый говорил, что направлять власть обычно рвутся те, кто не знает, как исправить дела дома. Что и понятно: семью спасти труднее, чем родину. Да и служить отечеству веселее, чем просто служить.

Чжуан-цзы говорил: «Проповедовать добро, справедливость и благородные деяния перед жесткосердным государем - значит показать свою красоту, обнажая уродство другого. Поистине такого человека следовало бы назвать ходячим несчастьем».

Идеализм - постоянный источник подспудного раздражения, потому что он требует ответа. Все равно что жить со святым или обедать с мучеником.

Святыми, однако, диссиденты себя не считали. Да и не так уж часто они кололи глаза своими подвигами. И все-таки антисоветское начало настораживало не меньше, чем советское. «После коммунистов, - писал Довлатов, - я больше всего ненавижу антикоммунистов».

По-моему, к диссидентам относились как к священникам: и те и другие - последние, которым прощают грехи. Видимо, презумпция добродетели - слишком сильное искушение для злорадства.

Не зря единственный случай, когда Довлатов при мне использовал по назначению свои незаурядные физические данные, был связан с диссидентом. В «Филиале» Сергей изобразил его под фамилией Акулич. Как ветерана «непримиримой идейной борьбы» его выдвигают в президенты свободной России. Но тут встает «красивая женщина-фотограф» и требует, чтобы он отдал 60 долларов за сделанные ею слайды. В ответ Акулич говорит: «Я борюсь с тоталитаризмом, а вы мне про долги напоминаете?!»

Я знал участников этой истории. И фотографа, нашу вечно бедствовавшую приятельницу Нину Аловерт, у которой до сих пор за телефон не плачено, и ветерана «Акулича», шумного еврея, выдававшего себя за грузина. При мне была произнесена и упомянутая фраза, услышав которую Довлатов сбросил борца с тоталитаризмом с тесной редакционной лестницы. Через минуту потерпевший просунул голову в дверь, хлопотливо приговаривая: «Зима на улице, а я тут пальто забыл».

Довлатов не любил диссидентов. То есть не то чтобы не любил, но относился хмуро, не доверял, сдержанно иронизировал. Описывая разгон эстонского либерализма, он завершает абзац чисто щедринской фразой: «Лучшая часть народа - двое молодых ученых - скрылась в подполье».

Довлатовской прозе свойственен подпольный аморализм. Он заключается в отсутствии общего для всех критерия, позволяющего раздавать оценки. Герой Довлатова живет «по ту сторону добра и зла». Но не как ницшеанский сверхчеловек, а как недочеловек - скажем, кошка.

С животными, кстати, у меня мораль связана с детства. Впервые услышав про нее от отца, я стал доказывать, что мораль - травоядное. Мы даже поспорили на лимонад с пирожным. И я выиграл, продемонстрировав в Детской энциклопедии фотографию - олень с ветвистыми рогами, а под ним черным по белому: «марал».

Из книги Катастрофа на Волге автора Адам Вильгельм

Из книги отЛИЧНОЕ... где, с кем и как автора Ленина Лена

Глава первая Из первых уст, или Советское детство О том, где живут снобы и почему я не приятельствую с Уитни ХьюстонА началось все просто. Три килограмма и пятьсот граммов в одном из сибирских родильных домов. Туфелька для будущей Золушки была бы длиной пятьшесть

Из книги История Биафры автора Форсайт Фредерик

Советское проникновение С декабря 1968 года наблюдателей все больше стало беспокоить постоянно возрастающее советское присутствие в Нигерии, вне зоны конфликта. Хотя первые партии советских истребителей и бомбардировщиков прибыли в Нигерию в конце августа 1967 года, и

Из книги Воспоминания адъютанта Паулюса автора Адам Вильгельм

Сообщение Хубе и советское предложение 7 января 1943 года Верховное Главнокомандование Красной Армии сообщило по радио командующему 6-й армии о предстоящем прибытии трех парламентеров.Армия согласилась принять их. На следующий день с северного участка нашего фронта

Из книги Сугубо доверительно [Посол в Вашингтоне при шести президентах США (1962-1986 гг.)] автора Добрынин Анатолий Фёдорович

Новое советское руководство Пришедшее после Хрущева новое советское руководство отличалось на первых порах от прежнего главным образом сменой первого лица. На место Хрущева пришел Брежнев.Брежнев был политическим деятелем, хорошо знавшим „коридоры власти", привыкшим

Из книги Как я преподавал в Америке автора Гачев Георгий Дмитриевич

2. ПРЕЗИДЕНТ И СОВЕТСКОЕ РУКОВОДСТВО Состоявшиеся 3 ноября 1964 года президентские выборы явились триумфом для Джонсона. Он победил Голдуотера с перевесом почти в 16 млн. голосов. „Ястребиный" подход последнего к вопросам внешней политики, ядерной войны и к отношениям с

Из книги Одна жизнь - два мира автора Алексеева Нина Ивановна

Советское = барское Все думаю: что предложить хорошего из советчины - советского периода литературы: чтобы чуть представить смогли, как хорошо о себе могли тут думать люди и жить по идеалу?«Как закалялась сталь» - советское Евангелие. Надо бы и какой производственный

Из книги Звезда в шоке автора Зверев Сергей Анатольевич

Советское посольство в Мексике Международная обстановка В 1944-м году уже никто не сомневался в окончательном разгроме Германии. Вопрос победы над фашизмом был почти решен, и в этом была колоссальная заслуга советского народа, о чем весь мир уже знал. Авторитет Советского

Из книги Рассказы автора Листенгартен Владимир Абрамович

Первый визит в советское посольство Вскоре после нашего приезда Кирилл позвонил из посольства:- Приезжай к пяти! Рая Михайловна к чаю приглашает.Оставив детей на попечение няни, я села в такси и назвала адрес: «Кальсада де Такубайя, 204».- Эмбасада Русса?! - обернулся

Из книги Тяжелая душа: Литературный дневник. Воспоминания Статьи. Стихотворения автора Злобин Владимир Ананьевич

Советское детство Сначала я ходил в ясли. Мама так говорит. Из яслей меня перевели в детский сад через дорогу. Помню, в детском саду было очень много солнца. Он был светлый, солнечный, да на таком месте находился, где поезда недалеко ходят (совсем недавно проезжал это место).

Из книги Записки адвоката автора Каминская Дина Исааковна

Из книги Незримая паутина автора Прянишников Борис Витальевич

«Последнее» поколение Осенью 1958 года известный французский режиссер Марсель Карне поставил фильм «Обманщики» («Les Tricheurs»), который стал значительным событием в общественной жизни страны, был удостоен «Гран-при» за прошлый год. Споры о нем все еще не умолкают. Юноши и

Из книги По памяти и с натуры 1 автора Алфеевский Валерий Сергеевич

Глава третья. Что такое советское правосудие Завершающей стадией правосудия является рассмотрение дела в суде. Рассмотрению в суде уголовных дел предшествует очень длительное (зачастую многомесячное) предварительное расследование, которое проводят органы,

Из книги Интимные тайны Советского Союза автора Макаревич Эдуард Федорович

Советское дно Парижа 27 мая 1929 года в Брюсселе бельгийская Сюртэ Женераль приняла заявление бывшего секретного агента ОГПУ, капитана белой армии Александра Николаевича Петрова. Он показал, что в январе 1922 года к нему явился неизвестный человек, спросивший:- Вы господин

Из книги автора

Моя работа в газете «Советское искусство» Осенью 1934 года я был приглашен редакцией «Советское искусство» на работу в качестве художника-репортера. В мою обязанность входило посещение спектаклей, главным образом премьер. В антракте за кулисами я делал рисунки актеров -

Из книги автора

Советское кино с чувственными актрисами 30–40-х годов Известно, что Сталин в кино фривольностей не терпел. Мелодрамы не любил и крайне раздражался, видя на экране намек на сексуальные настроения. Однажды глава кинокомитета Большаков привез для очередного кремлевского



2024 stdpro.ru. Сайт о правильном строительстве.